Кто не спрятался. История одной компании — страница 62 из 81

Чтобы исполнить эти новые правила, Маше остается только одно: расти. Увеличиваться в размерах – нарочно, сознательно, как можно скорее, чтобы дотянуться до любого выключателя. До верхней полки в холодильнике. Не падать на пол от первой же папиной затрещины, не разбивать бровь, не показывать маме свежие синяки. Уворачиваться и стоять на ногах.

Почему ты вечно ее оправдываешь, иногда спрашивает Лиза, когда они под утро сидят вдвоем над залитой вином скатертью. Я не понимаю. Не понимаю. Зачем тебе эта идиотская иллюзия? Тебе сорок лет, Машка, а ты все носишься с ней, она тебе даже замуж выйти не дает. И ведь это же она принесла тебя в жертву, она виновата точно так же. Она тоже.

И Маша всякий раз отвечает одинаково: неправда. И вспоминает звон, с которым умирает пишущая машинка, и то, как мама ползет по коридору, хищная, как ящерица, а папа отступает перед ней назад, в комнату, пристыженный и испуганный. Тебя там не было, говорит Маша. Она просто осталась одна против всех, ее никто бы не поддержал. И потом, я ведь ей не рассказывала, она не знала всего.

Она знала достаточно, говорит Лиза. Она знала, что он бьет тебя, и все равно бросила тебя с ним наедине на десять лет, а сама сбежала на свою чертову работу. Пропадала в своем институте, возилась со студентами. Ей так было проще. Не ссориться с семьей, не разводиться, не портить ничего. Это она ему позволила. Она виновата.

Ну хватит, просит Маша. Пожалуйста, перестань. Зачем ты на меня давишь?

Не хочу больше об этом, говорит Маша и затыкает уши. Я не слушаю тебя! Мне нужен хотя бы один родитель, как же ты не поймешь.

Я знаю, Маруся, всегда говорит Лиза и обнимает ее. Конечно. Ну все, все, не будем больше. Только я никогда ей не прощу. И не вздумай сердиться на меня. Этого ты не можешь от меня требовать.

К шестнадцати Маша выше папы почти на голову. Не сильнее, просто выше, потому что размер, разумеется, не равен силе. Напротив, именно это делает ее уязвимой, потому что маленькие аккуратные девочки в Машином классе собираются на физкультуре в конец шеренги, как нанизанные на нитку гладкие бусины, в то время как Маша всегда стоит первой. Гигантская, неприкасаемая, как будто отлученная своим ростом от всех тридцати двух своих одноклассников. Она больше учителя физкультуры, больше директора школы. Рост выделяет ее, как прожектор, выдергивает из любой компании, очереди или толпы. Она всегда на виду.

Теперь ей точно не скрыться. Она давно не помещается у мамы на коленях, ее нельзя завернуть в полотенце и поднять на руки. Чтобы поцеловать Машу, маме приходится встать на цыпочки, но папе по-прежнему достаточно замахнуться повыше, и это значит, что даже собственное спасение Маша уже пропустила. Просто переросла.

Она возвращается домой из школы, разогревает суп и торопливо ест, согнувшись над книжкой. Носить еду в детскую запрещено, а кухня, прихожая и коридор – небезопасная территория. Папина пишущая машинка теперь просыпается нечасто, и маленькая квартира в Чертанове звенит от тишины. В такие дни закрытая дверь папиной комнаты разбухает, вспучивается, опасно надувается изнутри, и Маша ходит на цыпочках, осторожно ставит тарелку в раковину, пускает воду тонкой бесшумной струйкой и придерживает створку кухонного шкафа, как будто там, за дверью, чутко спит огромный зубастый младенец, которого ни в коем случае нельзя разбудить. Машины дни делятся на те, когда ей это удалось, и на те, когда нет.

А рост не имеет значения. Вообще никакого.


– А ну отошла, – вполголоса рычит Ваня, застрявший между гостиной и коридором в половине шага от своей свободы, а его маленькая жена стискивает за спиной тощие кулаки и задирает подбородок еще выше, как будто вот-вот опрокинется назад, макушкой в нечистый паркетный пол. Скалится обреченно, как испуганная лисица. Как ребенок, который смирился с тем, что его сейчас отлупят, и больше не просит пощады, не плачет и не бежит, а просто ждет удара. Уже думает, как упасть.

И Маша шагает вперед сразу. Раскидывает длинные руки, оттирает хлипкую девчонку и встает с Ваней вровень, глаза в глаза, и толкает его плечом в грудь.

– Сам отойди, – говорит она раздельно и громко. – Я тебе сейчас морду разобью на четыре части. Слышишь, ты.

Ваня озадаченно сводит брови и в самом деле отходит на шаг, еще безо всякой обиды и злости, как человек, которого неожиданно сильно стукнули по спине и который, прежде чем разгневаться, все-таки должен обернуться и понять, что случилось. Нет ли ошибки.

– А ну-ка прекратите! Оба! – кричит Лиза. – Маша, я тебя не понимаю. Что с тобой? Это же Ванька. Это Ванька.

– Не смей. Ее. Трогать. Никогда больше не смей. Ее. Трогать, – говорит Маша, с усилием проталкивая слова сквозь сжатое горло.

– Ты что! – говорит Лиза. – Погоди, ты подумала?.. Господи, ну конечно, ты подумала. Он не бьет ее, Маша. Посмотри на меня! Никто никого не бьет.

Даже сейчас для Вани, уже равнодушного, уже почти свободного, такое обвинение – неожиданный, болезненный удар. Любовь всегда слишком велика для того, чтобы исчезнуть разом; она умирает некрасиво и по частям, неравными кусками. Трудная двадцатилетняя Ванина любовь окислилась, стесалась до скользкого обмылка, но по-прежнему причиняет боль. И все, что минуту назад обещало радость (двести граммов отличного скотча, тихая барная комната с полированной стойкой, одиночество), внезапно съеживается и блекнет. Теряет смысл. С отвращением и тоской Ваня понимает, что снова безоружен. Ранен. Ему хочется защищаться и спорить. Пристыдить их, призвать к ответу. Ему кажется, что за истекшие трое суток его слишком часто здесь называют говном. Он уверен, что этого не заслужил.

Все, что придумали себе о нем его друзья, – неправда.

Он не глух. И не варвар. Он слышит, когда им неловко за него, и годами старательно подыгрывает их великодушной неловкости. Не препятствует их чувству превосходства. Они так счастливы прощать ему все, чего не сумели достичь сами, что он готов давать дикого барина всякий раз, когда они начинают нервничать. Согласен чудить и скалиться, неприлично сорить деньгами. Рычать и ходить колесом. Но есть иллюзии, которые даже ради них он поддерживать не готов.

Например: что он не ценит свою жену. И уж тем более, что он ее бьет.


Это просто не их дело. То, что происходит между ним и Лорой, вообще никого из них не касается, и поэтому за три года, пока Ваня женат на ней, они не задали ему ни одного прямого вопроса. Его друзья деликатны и благоразумны; они были плоско приветливы с Лорой, так же, как с прежними разными Ваниными женщинами, а потом все явились на свадьбу с букетами и подарками и наговорили дюжину вежливых безупречных тостов. Он не обязан был объяснять им и ничего не объяснил. Он просто выбрал себе жену и привел ее – не к ним, а с собой. Не сомневаясь в том, что они примут его выбор. Не предлагая им выбора. И они приняли, не моргнув глазом. Не подвели его.

Жениться на красивых официантках необязательно (сказали бы Ванины друзья, не будь они так хорошо воспитаны). Официантки не капризны, для этого в их жизни слишком много унижений. Как правило, они не настаивают на свадьбе.

Тем более что Ваня вообще не спит с официантками. Он называет их «милая» и «котеночек, принеси-ка нам», и чаевых оставляет вдвое больше, чем принято, но чаще всего даже не поднимает глаз, не различает их лиц. Ванино бесчувственное барство очень смущает его демократичных друзей, которые всегда дают себе труд прочесть имя девушки на бейджике и подчеркнуто, громко обращаются к ней на «вы».

Осенью 2012-го на левой Лориной груди белеет надпись «ЛАРИСА», и спустя три четверти часа это имя помнят все сидящие за столом, кроме Вани. К этому моменту она ловко открыла четыре бутылки вина и разлила по бокалам, ни разу не капнув на скатерть, и трижды поменяла пепельницы. В два захода на сгибе длинного локтя принесла десять сложных блюд и расставила их по памяти, не перепутав. Тонкая, черная, шелковая «Лариса» безупречна, как стюардесса в бизнес-классе. Как мишленовская звезда.

На исходе вечера Ване приходит в голову заказать икры и водки. Случаются ужины, посреди которых Ваня начинает тосковать, и тогда он поднимает руку и щелкает пальцами в воздухе, потому что не умеет скучать в одиночестве. Милая, говорит он, ты вот что. Принеси-ка нам «Белуги» пол-литра. Или нет, давай ноль семь. И закусочки какой-нибудь понарядней, что там у вас. Да всё неси, мы разберемся.

И пока гости, очнувшись, вяло протестуют: «Ванька, ну брось, куда сейчас водку еще, на работу же завтра», – официанты не задерживаются возле стола, не ждут окончания спора, потому что человека, который будет платить по счету, определяют безошибочно с первых слов. А капризы остальных не имеют значения.

Через пять с половиной минут после Ваниного заказа шум голосов в зале вдруг стихает, как перед выносом именинного торта. Ослепительная девочка в узком шелковом платье идет между столиками торжественно, с прямой спиной, как кремлевский курсант, и на вытянутых руках держит перед собой поднос с графином прозрачной «Белуги» и пятью хрустальными рюмками и с утонувшим в ледяной крошке серебряным ковчежцем, доверху набитым черной икрой.

Регулярные посетители этого ресторана на Покровке богаты неприлично. Среди них – несовершеннолетние наследники нефтяных семей и любовницы крупных чиновников, члены правления «Альфа-банка» и совета директоров «Газпрома». Словом, большинство из тех, кто отдыхает за соседними столиками, значительно богаче Вани, и потому причина, по которой они тем не менее замирают как школьники и завороженно глядят теперь вслед девочке с подносом черной икры и ледяной водки, вовсе не в том, сколько стоит икра, «Белуга» и серебряный поднос.

Дело в оглушительности штампа. К началу двухтысячных буйный купеческий задор давно уже не принят. Выведен за рамки приемлемого. Капитал всегда стремится эволюционировать, а значит, неизбежно вынужден отрекаться от своего прошлого. Разумеется, ни к кому из сидящих в зале людей понятие «старые деньги» не применимо; после двадцатого века все без исключения русские деньги – новые. Но основная часть этих денег старше Ваниных примерно на десять лет и болезненно держится даже за это несущественное различие. И потому непристойная гора черной икры, шелковая красавица и хрустальная водка на серебре, заказанные в хорошем ресторане бесстрашно и в лоб, у всех на глазах, – уже часть фольклора. Такое же грубое запретное удовольствие, как цыганский хор с дрессированным медведем. Или истекающий жиром чебурек в палатке возле метро.