– Ну да, – говорит она нетерпеливо. – Конечно. Тоже мне новость. Слушайте, а нам обязательно про них? Я закончила школу в девяносто первом, у нас тогда как раз страна развалилась, и все наговорились об этом до тошноты. А с тех пор никакого коммунизма у нас не было. Очень много случилось всякой другой дряни, но коммунизма точно не осталось никакого. Если задуматься, это очень смешно, Оскар. В вашей жизни он, похоже, значит гораздо больше, чем в моей. В жопу коммунизм, – говорит Маша. – Расскажите, что было дальше. Расскажите про маму.
– Он любил ее, – говорит Оскар. – Чтобы дальше расти по партийной линии, ему обязательно нужно было жениться, высокие должности не полагались холостякам. Важна была безупречность: репутация, происхождение, семья. Но я знаю, что он выбрал ее не поэтому. Он в самом деле ее любил.
Ей было двадцать два. Она получила дом и двоих мужчин, о которых некому было позаботиться. Дед все время проводил на своем заводе, отец много ездил по району и не всегда успевал вернуться домой ночевать. Они слишком долго жили в доме одни, без женщины. Мама рассказывала, что в первые две недели после свадьбы она только мыла полы, вытирала пыль, чистила кафель в ванных комнатах и стирала занавески. От воды, порошка и мыла у нее до крови растрескалась кожа на руках, и она спала в старых дедовых перчатках, в которые каждый вечер наливала подсолнечное масло.
– Ей хотелось, чтобы все было красиво, – говорит Оскар. – Идеально. Это было самое главное. Так что сначала она вычистила дом и переставила мебель, а потом убрала все бабушкины грядки, избавилась от кур и парника. И посадила цветы. Наверное, ей было важно, чтобы все стало не так, как прежде. Чтобы они оба – дед и отец – увидели разницу. У нас маленький город, и они были очень важные люди, понимаете? А мама была молода. И просто не нашла другого способа доказать, что нужна им. Что они без нее не обойдутся.
И Маша думает: нет. Дело не в этом. Она могла броситься подвязывать помидоры, разбрасывать навоз на огороде и откармливать поросенка, каждую осень добавлять по три дюжины новых банок в кладовку. Научиться солить свинину и коптить кур, сшить себе шесть ситцевых платьев и окончательно разобраться с остатками чужой жизни на чердаке; словом, продолжить то, что было начато до нее другой, старшей женщиной. Так было бы проще, но она сделала в точности наоборот: изменила все, и это наверняка стоило ей гораздо больших усилий, ведь двое взрослых мужчин, ее муж и свекр, осиротевшие, скорбящие по той, умершей совсем недавно, вряд ли приняли ее вторжение в привычный ход вещей без сопротивления. И поэтому молодая, слабая, двадцатидвухлетняя ни за что не решилась бы на такое сама, знает Маша. Это сделал дом, который просто возвращал себе прежнюю форму. Он заставил ее.
Дом всегда соединен с женщиной. Мужчины возводят стены и накрывают их крышей, врезают окна. Укладывают черепицу и плитку, штукатурят и красят, рассчитывают нагрузки на перекрытия и утепляют фасад. Но без женщины всякий дом – всего лишь коробка, укрывающая от непогоды. В которой можно спать, есть и греться, но жить – еще нельзя. Дом пуст и бесплоден, как игрек-хромосома, до тех пор, пока не появляется женщина, потому что именно женщина решает, каким ему быть. Наполняет запахами и цветом, расставляет посуду на полках, вешает шторы. Стелет кровати и разбивает сад. Каким-то непостижимым образом сообщает кучке неодушевленных стройматериалов разгон, которого запросто может хватить и на пару веков.
Белый легкий дом, спрятавшийся под боком невысокой горы, терпел двадцать с лишним лет (думает Маша). С сорок пятого по шестьдесят шестой. Временные жильцы не слышали его, и он просто пережидал их, берег силы, даже не пытался достучаться. Пришедшая за ними женщина, которая воевала с ним нарочно, сжав зубы, много лет держала его в другом состоянии одной только волей и нелюбовью и успела нанести ему серьезный урон, но в конце концов умерла побежденной и отпустила его, у нее не было выбора: дома живут дольше женщин. И только в шестьдесят шестом ему наконец повезло. Ему досталась чуткая, юная. Неуверенная. И форма, идея, суть этого дома под горой, желавшая возможности вернуться с той минуты, когда первые хозяева сгинули и бросили его, облегченно расправилась. Утвердилась. Взяла заложника.
– А какие цветы она посадила? – спрашивает Маша. – Ваша мама.
И Оскар хмурится, задетый ее вопросом. Этот рассказ дается ему непросто, и садовые цветы в нем – всего лишь незначительная деталь, не стоящая повторного упоминания. На самом деле он ведь говорит не о доме, не о цветах и даже не о своих родителях; он рассказывает о себе. И Машино любопытство к мелочам раздражает его, отвлекает от главного.
Чего не понимает Оскар: его история больше ему не принадлежит.
Так всегда происходит: где-то на полпути между тем, кто рассказывает, и тем, кто слушает, история разветвляется. Становится многомерной. Каждый слушатель выбирает свое, понятное и близкое, и отбрасывает то, что кажется ему лишним, и в этот момент неизбежно делается соавтором рассказчика. Не просто меняет чужую историю, а создает новую – сильную, равноправную. А значит, истины нет вообще и не может быть, и всякая реальность существует в бесконечном количестве вариантов. Легко изменяется столько раз, сколько у нее оказывается свидетелей. Человек, желающий защитить свою версию событий, обречен переживать их в одиночку и вечно хранить молчание.
– Цветы, – упрямо повторяет Маша-слушатель, Маша-соавтор, уже вызвавшая к жизни собственную историю, где главный персонаж – не Оскар, не его юные мать и отец, не выцветающие на чердаке черно-белые Райнер, Бригитта и Ханс, а, неожиданно, – дом, которого она никогда не видела.
Который она вдруг, как ей кажется, поняла.
– Вы сказали, она снова их посадила. Какие это были цветы, вы не помните?
– Розы, – с досадой говорит Оскар. – Это были розы. Какая разница? У них долго не было детей, – говорит Оскар. – Для того времени это было странно. Первый ребенок должен появиться в год свадьбы, тогда так было принято. Люди не задавали им вопросов, но, понимаете… Маленький город. Все было на виду. Завод, которым управлял дед, выиграл социалистическое соревнование. Отец получил свою должность, стал секретарем. И весь город ждал ребенка. Но они прожили еще целых пять лет втроем, только взрослые. Мама считала, что еще рано. Что перед Клариным появлением ей сначала нужно все подготовить.
– А Клара – это… – начинает Маша.
– Клара – моя старшая сестра, – отвечает Оскар. – Она родилась в семьдесят первом.
И Маша (которая собирает из его рассказа свой) думает: ну еще бы. Конечно. Когда тебе двадцать с небольшим и тебе вдруг достается дом – старый, упрямый, обиженный, – ты вначале попытаешься задобрить его. Примириться. Сделать так, как он хочет. И только после осмелишься доверить ему младенца. И поэтому она пять лет подряд расставляла по местам все, что переворошили другие. Чинила сломанное, восстанавливала потерянное. Заглаживала вину. А потом, когда дому действительно стало не в чем ее упрекнуть, наконец решилась родить себе дочь.
Маша сидит на сухом цементном полу удобно, скрестив ноги, впервые за трое суток свободная от горьких мучительных мыслей, от разъедающей боли. Не мерзнет, не тревожится, не помнит о мертвом Сонином теле, которое медленно тает здесь же, совсем рядом, в недалекой темноте. Когда уровень горя и ужаса переходит в красную зону и становится опасен для рассудка, человек ищет любые способы отвлечься от страданий, готов любой ценой стравливать давление. Маша знает, что тонет уже слишком долго, и, чтобы не провалиться, хоть как-то удержаться над черной водой, она сжала зубы и заставила себя сбежать в чужую давнишнюю историю, и сбежала. Хотя полотно, за которым она прячется от своего прожорливого страха, пока еще слишком тонкое: белый дом с эркером, розовый сад, круглый стол под бязевой скатертью, худенький мальчик над чашкой какао.
Клара, думает она с благодарностью и закрывает глаза. Клара и Оскар. И поспешно добавляет на свое полотно еще один мазок краски: девочку.
– Какая она была? – спрашивает Маша, не замечая, что говорит в прошедшем времени, потому что маленькая Клара в светлом платьице и лакированных туфлях, играющая в мамином саду под розами, представляется ей такой же зыбкой и нереальной, как давно сгинувшая Бригитта.
– Очень красивая, – отвечает Оскар. – Она была очень красивая, совсем не похожая на нас. Отец всегда шутил, что ее подменили в родильном доме. В нашей семье у всех темные волосы, а Клара родилась с белыми. Мама даже не хотела ее стричь – боялась, что после этого Кларины волосы поменяют цвет, такое иногда случается у детей. Ее все любили, – говорит Оскар. – Клару. Она плохо училась, ей было трудно сосредоточиться. Кажется, сейчас это называют «дефицит внимания». Но… это трудно объяснить. Если в школьном театре ставили «Маленького принца», Клара играла Розу. А в «Гамлете» – Офелию. Наш отец к тому времени стал уже главным коммунистом в городе, а через несколько лет – и во всем округе. Но роли ей давали не из-за него. Просто даже эти бумажные костюмы на ней выглядели, как… как настоящие платья. И все остальное на сцене сразу тоже становилось настоящим. Только из-за нее. Вы понимаете? А вот учить слова ей было трудно. К счастью, у Офелии мало текста. А Роза в «Маленьком принце» вообще почти не разговаривает, – говорит Оскар и улыбается. – Так что дома мы постоянно учили с ней реплики. За завтраком, после уроков и по вечерам. Мы всегда ходили на ее спектакли – я, мама, отец и дед. Все время, пока она училась в школе. Но так делали не только мы. Весь город по субботам ходил в школу посмотреть на Клару, потому что она была особенная. Не знаю, что еще добавить, я плохой рассказчик. Вряд ли у меня получилось объяснить.
– Ничего, – отвечает Маша. – Не волнуйтесь. Мне кажется, я понимаю.
И снова думает о доме, получившем наконец своего младенца. Первую девочку, рожденную в его стенах. После череды временных хозяек – первую, которой он в самом деле мог бы довериться и которой именно поэтому в приданое, в залог будущей дружбы достались золотые волосы, и голубые глаза, и талант, и ничем еще не заслуженная всеобщая любовь. Которая впервые увидела его не искалеченным и разоренным, каким он достался когда-то ее юной матери, а обновленным, красивым и сильным. Дом сделал все что мог: прошептал над колыбелью нужные слова и повернулся солнечной стороной, смягчил острые углы, приглушил сквозняки, бережно втянул шипы и ступеньки. И девочка, растущая в нем, была предназначена, чтобы расслышать его, и соединиться с ним по-настоящему, и беречь, и хранить ему верность. Достаточно было просто дождаться, пока она вырастет и унаследует его, и родит в нем собственных дочерей, и сама научит их любить его.