ет себе постараться держать глаза открытыми как можно дольше, тянуть время. Смотреть, насколько хватит сил.
Вместо того чтобы зажмуриться, Маша приказывает себе смотреть. И только по этой причине не пропускает момент, когда двухметровое окно в десяти шагах раскалывается на дюжину неровных кусков, острых как ножи, и снаружи в горящую гостиную проваливается Ваня, полуголый, заросший рыжей шерстью, как орангутан, и лицо его, плечи и руки мгновенно заливаются кровью из десятка глубоких порезов, потому что, судя по всему, он боднул стекло головой. Просто прыгнул, как в воду.
Удивительно, но тяжелый Ванин прыжок беззвучен. Ни его распахнутый рот, ни водопад летящих на пол осколков не производят шума вообще; на фоне оглушительной смерти громадного дома эти звуки слабы так же, как шепот под турбиной самолета. Как детская песенка на перроне между прибывающими поездами. Вместе с Ваней сквозь раздавленное окно внутрь стремительно врывается кислород, отчего огонь делает радостный вдох и становится ярче втрое, вчетверо, наполняется силой и ломает наконец пополам усталые потолочные балки. Потолок провисает и рвется, как истлевшая простыня, и в образовавшуюся дыру из погибшей верхней спальни начинают сыпаться изъеденные пламенем, изуродованные до неузнаваемости фрагменты: спинка кровати, обломок стула, свернутое в черный комок одеяло и россыпь пылающих паркетных досок.
Спасение в последнюю секунду – всегда фокус. В вопросах жизни и смерти (и это удивительный факт) все нередко решают именно мелочи. Секунды и миллиметры. Микроскопические случайности, невероятные совпадения. Мать просыпается среди ночи, потому что ребенок в колыбели перестал дышать. Пули бьют в железные пряжки и не наносят вреда, ледяные глыбы падают с крыши с крошечным опозданием и царапают спину вместо того, чтобы размозжить голову. Двигатель заглохшей на переезде машины заводится за мгновение до того, как ей в борт врежется поезд. Всякую цепочку событий, ведущих к спасению, можно попытаться проследить, отмотать как минимум на несколько шагов назад, но рано или поздно логика обязательно упирается в чудо. В удивительное стечение обстоятельств.
Чудо, которое вот-вот сохранит жизнь Маше и Оскару, так же необъяснимо. Сложилось из множества не связанных между собой эпизодов, из кучки разрозненных причин. Одна из них, например, в том, что двадцать лет назад Ваня, неуклюжий здоровяк в клетчатых штанах, принял всерьез приглашение, сделанное в шутку, и неожиданно для себя оказался в раю; и, чтобы не покидать его, сразу принял обязанность платить за это и платит по сей день, по старому курсу, даже если вводные давно изменились. Если копнуть, другая причина возникла еще раньше: в момент, когда шестилетняя Маша с разбитой щекой стоит, упираясь лбом в угол, в грязном платье и мокрых колготках, и обещает себе вырасти как можно скорее, поднажать и сделаться большой и сильной. Максимально, неприлично, неудобно большой.
Третья причина совсем свежая. Заключается в том, что Маша не закрыла глаза.
Охнув, она обхватывает Оскара руками и отрывает от пола (это нелегко) и три с половиной нескончаемых метра бежит с ним навстречу Ване сквозь пламя, босиком по горящему ковру, и передает его из рук на руки, как драгоценный груз, как ребенка, и даже успевает подумать: окно, господи боже, как же я могла забыть про окно, здесь же совсем невысоко, почему я забыла, зачем я так быстро смирилась, как нарочно, как будто я и вправду хочу умереть, глупо, глупо.
Перевалившись обратно в снег через низкий подоконник, Ваня вытаскивает Оскара наружу, обмякшего и отравленного дымом, с закатившимися глазами, и падает вместе с ним в раскисший сугроб, барахтается в ледяной каше, как перевернутая черепаха, и борется, чтобы встать, потому что вес взрослого мужского тела, даже щуплого и никчемного, все равно велик, и объясните мне кто-нибудь, как она справилась, чертова баба, как дотащила его, разве это возможно вообще.
Где-то позади (Ваня все еще лежит на спине) вдруг страшно кричит Лиза, и это первый звук, который оказывается способен победить грохот, и треск, и сытый огненный рев, и тогда Ваня поднимается на локтях и через разбитую раму, там, внутри, по ту сторону, видит Машину обугленную пижаму, и ее горящие волосы, и лицо – чистое, бледное, красивое, пока не тронутое огнем.
Прыгай, ну, бессильно думает Ваня, да что ж ты, прыгай, твою мать, Машка, я же не успею, ничего уже не успею.
Левое крыло гигантского дома испускает тяжелый побежденный выдох и схлопывается, оседает ярус за ярусом, слой за слоем, как спичечная головоломка; черепичная кровля расплющивает чердак, спальни второго этажа проваливаются вниз, на первый, и под всем этим неподъемным весом разные стадии пожара перемешиваются окончательно и необратимо. Металлическая дверь гаража выпадает из просевших пазов, впускает жар и обломки в сухую бетонную коробку. Спустя несколько мгновений там взрывается спящий в углу снегоход.
Вертолет целиком набит парамедиками, деловитыми муравьями в одинаковых синих комбинезонах, которые высыпаются из железного бока и принимаются за работу тут же, чутко сортируя потерпевших. Без единого вопроса сами назначают приоритеты и распаковываются, разворачивают лагерь, ломают ампулы и втыкают иглы, жужжат дефибриллятором и расшвыривают мази от ожогов и обморожений, бутылки с водой и серебристые термоодеяла; уверенно захватывают гору.
Полиция появляется позже на целых двадцать минут, с небыстрой скоростью вагона канатной дороги, который сначала терпеливо подождал внизу, на площадке, пока не наполнился теми, чье присутствие необходимо, потому что правосудию ни к чему суетиться, оно неспешно. Так или иначе возьмет свое.
Отелю помочь нельзя: спустя четверть часа всякий загоревшийся деревянный дом обречен, а уж тот, что построен в месте, куда невозможно переправить пожарную машину и протянуть шланги с водой, обречен тем более, в самый момент постройки, и потому ни один из поднявшихся наверх спасателей не занимается огнем. Гора плотно укутана мокрым снегом, деревья сочатся водой; огонь умрет сам, как только доест все, что ему причитается, и не потребует большего. А значит, не стоит усилий.
Ваня открывает глаза, смотрит на испачканные жирным дымом облака и сырые верхушки сосен. Румяная светловолосая женщина в синем выдергивает из его щек и лба один стеклянный осколок за другим, как будто пропалывает грядку от сорняков, шипит антисептиком. Под ее руками обездвиженный и смазанный маслом, обмотанный фольгой Ваня кажется себе ростбифом, созревшим в духовке.
Пока он ворочается, чтобы выпутаться и подняться, женщина сжимает его плечо и энергично качает головой, начинает говорить что-то на мягком языке, которого Ваня не понимает, и в конце концов обхватывает левой ладонью свою выпуклую грудь, а потом грозит ему крепким веснушчатым пальцем. И Ваня в самом деле сразу чувствует свое сердце, странно раздутое и чужое, как если бы в него подкачали воздух, но садится все равно. И осторожно, чтобы не выглядеть грубияном, перехватывает ее гладкую белую руку.
– Я понял, милая, – говорит он. – Понял, понял, нормально все. Ты побудь тут пока, ладно? Я недолго.
Стоит ему встать на ноги, и зареванная маленькая жена сразу ныряет под него, обхватывает и подставляет плечико, на которое ему приходится опереться, потому что тяжелая вода лежит у него в груди, наполняя ее до середины, не позволяет вдохнуть.
– Где она? – спрашивает Ваня, булькая своей призрачной водой. – Покажи где. Они ведь вытащили ее, да?
Маша лежит на спине, спеленутая серебряным одеялом. Пластиковая дыхательная маска вцепилась ей в лицо, как чужой инопланетный паразит, насильно разжала зубы и воткнула трубку в горло. Каждые пять секунд гибкий прозрачный яйцеклад наливает в Машины легкие порцию кислорода, раздувает ей ребра изнутри.
Ее волосы, брови и ресницы сгорели, пижама вплавилась в кожу. Левой щеки у Маши нет. На ее месте – страдающий комок освежеванных мышц, жирный слой ожоговой мази.
– Она вне опасности, – говорит Оскар. – Так мне сказали. Ей вкололи очень сильное обезболивающее, она очнется нескоро. Возможно, только завтра. Но будет жить, поверьте мне.
Красный казенный плед, в который его укутали спасатели, слишком велик для него и свисает до самой земли, как плащ, делая бледного коротышку похожим на игрушечного римского легионера, на смешную фигурку из французских мультиков про Астерикса. Он шевелит губами неловко и трудно, как пьяный, а руки у него дрожат так сильно (замечает Ваня), что ему пришлось сцепить их на груди, словно он собирается помолиться. Широкая белоснежная полоска пластыря над Оскаровыми бровями выглядит бумажкой, какие приклеивают на лоб во время игры в персонажей; не хватает только надписи. Стукач, думает Ваня. Или даже так: крыса. Вот что надо бы там написать.
– Девочка моя, – плачет Лиза. – Красивая моя, как же так. Вы посмотрите на нее, только посмотрите, это же не заживет, ну зачем она вернулась, зачем я ее отпустила.
– В соседнем городе – прекрасный ожоговый центр, – говорит Оскар хрипло. – Ее сейчас отправят туда на вертолете. Она получит все необходимое лечение, обещаю вам. Я полагаю, у нее есть медицинская страховка?
– Все у нее есть, – свирепо отвечает Ваня. – А не хватит чего – мы добавим. Она за тобой туда побежала, – говорит он. – Могла бы сейчас гулять тут под красненьким одеялком, но побежала за тобой.
– Я знаю, – отвечает Оскар. – Я понял.
Вода поднимается со дна Ваниных легких и подступает к горлу, начинает кипеть; и, чтобы удержаться от искушения выбить гадкому заморышу зубы, он прячет изрезанные стеклом кулаки в карманы пижамных штанов и поворачивается спиной. Смотрит только на Лизу.
– Я все сделаю, – говорит он. – Слышишь? Не плачь. Лучшего доктора пригоню ей сюда, самого дорогого. Звезду какую-нибудь буржуйскую выпишем и соберем ей новое лицо. Они сейчас такие чудеса умеют; главное, быстро надо, мы успеваем. Вот спустимся только, и я позвоню. Да он завтра сюда приедет. Я сам за ним слетаю, если придется.