омментируем столь явный софизм. – Мадам, может, пригласите своих верных сельджуков? – обращается он к порядочно нализавшейся хозяйке (ее охрана четвертый час прозябает на улице). – Все-таки, почему бы не угостить?
У бизнес-леди хватает сил возмутиться:
– Пусть их дома жены кормят.
Рядом с бандершей – «мобиль». Повариху с посудомойкой уже отпустили. Тем лучше – не будет свидетелей моего неизбежного и отвратительного сюсюканья. Впрочем, бесполезно продавливать кнопки: та, ради которой я сегодня полдня промучился в передвижном птичьем морге, отплясывает на очередной вечеринке. «Факел», «Ротонда» – без разницы! Ее катают по Невскому. К ней лезут под платье «кошельки» всех мастей и оттенков: не случайно ведь намекала про какого-то огнедышащего египтянина.
Задремавшая мадам давит собой Николая: бывший оптик стоически выдерживает на плече вес ее циклопической башки.
– Человек пять из своего взвода завалил бы не раздумывая, – лирично вспоминает службу Васильев. – А говорим – Штаты! До Кабула еще не добрались, я спать не мог, зубами скрипел. Какие там «духи», если ротному хочешь в глотку вцепиться.
Бармен откликнулся своей одиссеей: из его части на Северном флоте сбежал матрос в обнимку с «калашниковым». Окружили. Предлагали скостить, если сдастся. Отказался. И, как говорится, последний патрон…
– Это еще в те времена, – поглаживает Николай волосы осовевшей пассии. – А что теперь!
Действительно: солдаты теперь целые караулы пускают в расход.
«Ящик» делает свое подлое дело: Сунжа, «грады», перегруппировка войск. Воображение – штука чудовищная. Отец ведь не может без героизма. Хлопнет рядом шальная мина – осколки в голову. Черт!
– Везде одно и то же, – не сомневается бармен. – Мучают человека. А потом – на войну. Вся фишка в том, что убивает его такой же несчастный, над которым вволю наиздевались – только в других казармах.
– С точки зрения христианства разбираться бессмысленно, – подводит итог Зимовский. – Иудаизм ничего не даст. Ислам – и подавно. С буддизмом еще можно выкрутиться. Иначе упрешься в то, что Бог несправедлив, а этого быть не может принципиально.
Вновь удаляюсь в подсобку. Однако, отплясывает! Засовываю бесполезный источник связи в карман смахивающего на мантию хозяйкиного пальто. Портос подробно рассказывает о карме нашего государства: по полочкам раскладывает, почему до такой жизни докатились, даже схему на салфетке чертит. Наконец спохватываемся и поднимаем «женщину русских селений» к заскучавшим «браткам».
Один из ее опричников тихо ругается. Йомсвикинг прав: старая сука! Сиди не сиди в машине: сырость все равно до костей прогрызет. Оттепель на берегах Невы еще более гнусна – не воздух, а мгла туманная, хоть топором руби. Вот что скажу: гиблое здесь местечко. Умники из Стокгольма ссылали сюда всяких пройдох и каторжников, пока не столкнулись с нашим плотником-чудаком! Он вытолкал их взашей и забабахал Пальмиру. Нет, что касается кармы, прав Зимовский: мы, видно, в прошлом были настоящими сволочами. Мало, что в такой удивительной стране родились, так еще и географическую точку получили по заслугам.
Джип-бультерьер уносит царицу. Васенька вновь не к ночи упомянул любителя Рокуэлла Кента. Однако, Портос категоричен:
– Какая торговля! Куда мне с вами? Мне – отцу Гамлета и Фирсу в «Вишневом саде»?!
На следующий день актер без зазрения совести сортирует ящики с обледеневшей курятиной.
Суть стратегии неизменна: вокзалы и рынки. Картонка не требуется, достаточно выкрикнуть цену. Вечером «форд-паралитик» едва колеса таскает: стоит попасться самому ничтожному камушку – дребезжат все его винты и гайки. Кроликово портмоне издало знакомый царственный скрип. Зимовский перевоплощается в аристократа: принимает «франклинку» так, будто каждый вечер ему подают на подносе кучу подобных бумажек. Не удивительно, что он держит рот на замке: усталость берет свое. Впрочем, долго молчанию не продержаться – есть тут один тетерев-косач. К счастью, в этот момент Литейный встречается с Невским. Рядом – «Медуза Горгона».
Не знаю, кому пришло в голову назвать подобным образом закуток для мечущих никому не нужный литературный бисер лузеров. Кажется, блеснули авангардисты. Зимой подвальчик затапливают лопающиеся батареи. Весна обозначается запахом отошедших в мир иной там и сям крыс. Однако поэтам нет другого приюта. «Демократы» собираются по вторникам. «Почвенники» – по четвергам. «Пофигисты» шныряют туда и сюда. Идейные споры не мешают сдвигать столы. На пирушках полным полно эскападных девиц, которым некуда больше деваться, и нервных, словно желе, седовласых матрон.
Клуб поэтов будет существовать до самого Армагеддона. Обществу не избавиться от сумасшедших. Среди нашего сброда гениев, разумеется, нет вообще. Два-три человека талантливы. Остальное – мелочь. Всё как везде! Бездари считают себя если не великими, то, по крайней мере, уже стоящими в предбаннике бессмертия. Эти аквариумы носят в себе океаны тщеславия, больше всего на свете боясь его расплескать. Из новичков создается приличный фарш: любой считает своим долгом провернуть мясорубку. Не раз и не два слабосердечных отсюда чуть ли не на руках выносили. Вот почему остались толстокожие монстры и поэтессы, которым бутылку водки «в одно жало» вдуть – плевое дело. Каждый их выдох – столб сигаретного дыма.
Сегодня четверг. Председатель «почвенников» листает очередное красочное послание «граду и миру» Ларри Флинта. Когда я впервые появился на шабаше, первое, что он мне воткнул, как нож: «Ты воцерковленный?» Правда, после «Столичной» «двойной очистки» первым потребовал девочек.
– Привет Отечеству! – небрежно бросаю Пашке. – Как поживают холмы и равнины?
Стоит делу коснуться стихов, председатель прощается с юмором. Чуть ли не лопнув от значимости, одаряет меня очередным творением «братства». На обложке часовня и весь прилагающийся спектр. Художник особенно не старался. Стожок вот-вот повалится. Да и с березками дело плохо.
Пашка чиркает свой автограф. И как бы небрежно объявляет:
– Завтра выставят в «Книжной лавке».
Я подозреваю, он причисляет меня к тайным сторонникам «демократов»: считает, тут же побегу докладывать о новом прорыве конкурентов. В последнее время Пашкины графоманы поднатужились: переплюнули демократический стан по количеству сборничков. Ничего удивительного: подобные ребята плодоносят и днем и ночью.
– А ты наскрябал хоть что-нибудь? – осведомляется Пашка.
Ритуал требует прищура, выхваченной из пачки сигареты и усталой исповеди: «Знаешь, старичок, заканчиваю поэмку…» Пашка и остальные тотчас навострят уши. «Почвенники», как, впрочем, и «демократы» – ревнивы до чертиков. Однако всех нас вместе взятых заткнул за пояс некто Черпак. Он надежно заткнул и Гомера: стихотворец перекладывает в былины историю государства российского. Замысел незатейлив – двадцать сказаний, каждое размахом с «Илиаду». Но Черпаков все же не тем интересен! Он знает подноготную великих поэтов, и все они у него – подлецы.
Прежде чем поздороваться с уникумом, успокаиваю председателя:
– Что-то не чиркается в последнее время.
– Плохо! – обрадовался Пашка. – А я, старик, набросал тут пару стишков.
– Как твои дела, Нестор? – обращаюсь к нашему поэтическому великану. – Кстати, хотел бы поспорить насчет Байрона.
– Мерзавец конченый, – заявляет Черпак. – Поимел сводную сестру, был болен гонореей, открыл публичный дом в Греции. Эту скотину вышибли из Англии за распущенность. Он положил на всякую освободительную борьбу. И подох из-за банальной ссоры. А уж пьяница!
– Роберт Бернс?
– Отъявленная скотина. Пил, как свинья. В перерывах между запоями кропал свои стишки. Перетрахал в округе всех девиц.
– Рембо?
– Садист и насильник, – выдается невозмутимая информация. – Кроме того – закоренелый гомик.
– А как поживают твои вирши?
Тон меняется. Дрожание голоса неизбежно:
– Работаю над отрывком «Поле Куликово».
Ну, конечно! У них у всех либо «Поле Куликово», либо «На поле Куликовом», либо, на худой конец, «Мамаево побоище».
Знаю, чем его срезать:
– Информация к размышлению: засадный полк на том самом поле почти целиком состоял из татар!
– Ерунду не пори, – Знайка-Черпак поправляет очечки.
– Серьезно. Татары перешли на русскую службу. Половина орды тогда была против Мамая.
– И где ты набрался подобной чуши? – снисходительно осведомляется летописец.
– Начитался. Послушай, тебе не скучно?
– Что «не скучно»? – былинщик протирает очечки и вновь оседлывает ими свой скучный прыщавый нос.
– Ну, торчать в библиотеках, ночи под лампой высиживать? Вот, представь, станешь классиком. Да, станешь, станешь, – добавляю, видя, как он встрепенулся. – О тебе в учебниках настрочат пару строчек. Или удостоишься полстраницы. Если особо подсуетишься – главы. Поместят твою фотографию. Начнут изучать на уроках. И как только начнут – конец! Обязательно отыщется идиот, которому про тебя просто-напросто скучно будет слушать. Вспомни школьные годы – все плевали на классиков. Какое нам было дело, страдали они или нет. И до глубокой лампочки – что они там писали. Тебе разве есть дело, к примеру, до Гаршина? Найдутся в мире два-три человека, которым на него не плевать, да и то – искусствоведы.
– Короче, – перебивает Черпаков.
– Я насчет идиота. Обязательно ведь пририсует рожки и бороду! А то и замажет буквы. И будешь не Черпаков, а, предположим, Чпак. И это еще ничего. У нас Тургеневу гениталии приклеили с трехступенчатую ракету. Хочешь, чтоб этим закончилось? А еще лучше – вырвали бы страницу с твоей биографией и подтерлись бы ею? Сколько раз так бывало. В нашей школе учебник литературы в туалете валялся, совершенно разодранный. Все подтирались, кому не лень.
– Ерунду мелешь! – убежден Черпак, но чувствую – задет.
– Знаешь, может быть, лучше жить и умереть незаметно, чтобы никто о тебе и не знал? – размышляю. – На похоронах твоих не толклись. Собственные похороны – гнусная вещь. Стыдно, а ничего поделать не можешь. Хуже этого идиотского положения нет ничего. Сперва тебя выпотрошат, как матрац, свалят на каком-нибудь столе. Студенты наиздеваются вдоволь. А потом нарядят куклой – и будешь дурак дураком: рукой, ногой не дернуть. Все сморкаются и всем, кроме твоей семьи,