1
Пенсионер Михкель Рюют выкладывал из сумки купленные в Нымме на рынке яблоки, когда в дверях раздался звонок. Было еще рано, по крайней мере для друзей, и Рюют подумал: кто бы это мог быть? Он никого не ждал, их вообще навещали редко. Особенно после того, как они перебрались в Пяяскюла, точнее, между Пяяскюла и Лаагри, откуда было рукой подать до болота. Жена — она тоже пребывала на пенсии — вначале, правда, противилась обмену, потом все же согласилась. Теперь Юта уже привыкла к новому месту и больше не тосковала по театрам и магазинам, которые в центре города находились под боком. Теперь она нахваливала здешний более чистый воздух и тишину. Хотя полной тишины не было и тут, от грохота машин и запаха бензина не спасешься и на окраине, автомобили тарахтят почти в каждом дворе, в каждом втором по крайней мере, а настоящий эстонец заботится о своем моторизованном коне гораздо больше, чем о благополучии сограждан. У них перед домом тоже стояли «Жигули» и «Москвичи» и одна «Волга», и моторы их в холодное время года терпеливо прогревали, мало ли что бензиновый чад проникал сквозь окна в квартиры. Они проживали в ведомственном доме, в центре города жили тоже в служебной квартире, служебное жилье обычно лучше построено, слышимость в комнатах меньше, и среди жильцов нет случайных людей, которые бы не считались с соседями. Здесь обитали относительно спокойные постояльцы, дни рождения и прочие празднества не были шумными и не продолжались до утра, и радиоприемники с магнитофонами не включались на полную мощность. Так что Рююты обменом были довольны. Михкель, во всяком случае, и Юта вроде бы свыклись с новым районом. Горевала только о том, что слишком редко видится с детьми и внуками, реже, чем раньше, да и старые знакомые начали их забывать. Разве станет кто переселяться из центра города сюда, на край болота? По этому поводу Михкель с женой не спорил, и ему порой недоставало друзей, которые наведывались к ним лишь по случаю. Исключая Арвета и Калью, они хотя бы два-три раза в году, но отыскивали его.
Хорошо, если Арвет, подумал Михкель, направляясь к двери, хотя знал, что в такую рань тот не придет, Арвет развивал свою деятельность по вечерам. Просто так ни одной новой театральной постановки он не пропускал, ходил по концертам, особенно когда выступали приезжие дирижеры и исполнители. С удовольствием являлся к кому-нибудь играть в шахматы или беседовать за чашкой кофе, он ловил любую информацию и сам с удовольствием рассказывал то, что слышал или узнавал. Обычно он поздно ложился и поздно вставал, насколько лишь позволяла служба. С Арветом они пошли погулять, летняя погода тянула в лес, побродили бы по болоту, Арвет не боялся шататься без дела. Изящнее говоря — прогуливаться. Михкель уже побывал на рынке, он дошел до станции Пяяскюла, доехал на электричке до Нымме и тем же путем вернулся назад. До Пяяскюла было больше километра, намного больше, так что Михкель исходил уже, по меньшей мере, километра три, но этого ему было мало. Десять километров — его дневная норма.
Ну кто там звонит? Какой-нибудь сосед по квартире? Принесли телеграмму? Дочь? Внучка?
Внучка Кристи, еще будучи в первом классе, одна с улицы Фаельмана, почти из Кадриорга, где она жила с родителями в старом, но довольно приличном деревянном домике, неожиданно приехала к ним в гости. Добралась на трамвае до Тонди и оттуда электричкой в Пяяскюла. Ничего не говоря родителям. Ей просто захотелось поехать, и она приехала. Кристи была излишне импульсивным и самоуверенным ребенком, который ни за что не желал слушать наставлений и остережений своих родителей и прародителей. Теперь она уже догнала ростом мать и стала еще упрямее. Упрямая, да, но и доверчивая тоже, сверстники могли легко втянуть ее в любое дело. До сих пор ни в чем плохом она, правда, участия не принимала, но что будет дальше? И Михкель с Ютой, она еще больше, чем он, очень беспокоились за Кристи. Михкель бы обрадовался, если бы увидел внучку. Был к ней привязан, как и к другим своим внукам и внучкам. Он был уже четырежды дедушка.
За дверью стоял совершенно незнакомый Михкелю молодой человек. Михкель, общавшийся со множеством людей, умел с первого взгляда ухватить существенное в характере незнакомого ему доселе мужчины или женщины, и он отметил про себя, что парнишка этот самоуверенный. Парнишкой тот, конечно, не был, ему было явно лет двадцать или даже больше, но Михкель любил называть парнишками и тех, у кого мальчишечья пора была уже давно позади, порой даже пребывающих в дедовском возрасте хороших знакомых. Молодой человек был выше среднего роста, и выше его тоже, плечистый, и — что оставляло особенно приятное впечатление — он не был перекормленным. Среди нынешней молодежи появилось слишком много упитанных, рано обзаведшихся брюшком, толстозадых, женоподобных молодых людей. Иногда Михкель думал, что слабость эстонского спорта определяется именно тем, что молодежь, и парней и девушек, излишне холят, питают и обхаживают, как бройлеров. Стоявший за порогом молодой человек, конечно, костлявым не был, но, во всяком случае, оставался и без лишних жировых килограммов. Взгляд его был острым, даже настороженным, и он явно был немного напряжен. Одет неожиданный гость был как все сегодняшние молодые люди: джинсы, видимо, заграничного производства, они чуть-чуть снижали хорошее впечатление, которое произвел на него этот молодой человек, потому что Михкель, вовсе не безразличный к своей одежде, не одобрял погони за вещичками с иностранными наклейками; джинсы и ветровка, незастегнутая и с завернутыми манжетами. На ногах, конечно, хлябалки, как сами молодые называли эти башмаки на толстой деревянной подошве.
— Здравствуйте, — вежливо сказал молодой человек и спросил: — Вы Михкель Рюют?
У него был приятный, мягкий, низкий голос.
— Да, я Рюют и Михкель тоже.
Михкель и сам не понял, почему он избрал такой, по-домашнему смешливый тон. Наверное, потому, что молодой человек оставлял приятное впечатление.
— Если вы Михкель Рюют, тогда я хочу с вами поговорить. Осмелюсь надеяться, что вы предоставите мне такую возможность.
Молодой человек произнес это быстро, Михкелю показалось, что эту фразу он сочинил еще дома или по дороге сюда.
— Входите, — Михкель распахнул перед чужим настежь дверь.
— Спасибо.
Михкель заметил, что молодой человек окинул быстрым взглядом просторную переднюю. Он пропустил его в комнату, где работал и вел беседы со своими друзьями и играл в шахматы. Иногда они баловались тут и пивком. В их квартире было три комнаты: жилая, спальная и рабочая. Так эти комнаты называла Юта. Эти функции они и выполняли. Михкель много работал дома, даже пребывая теперь на пенсии, почти двадцать лет он принимал участие в составлении учебников, поэтому всегда использовал одну комнату под рабочий кабинет. Не всегда, правда, а лишь в последние двадцать лет. После войны, поженившись, они жили в большой коммунальной квартире, где пользовались одной комнатой и столом на кухне. В пятидесятые годы им посчастливилось перебраться в другую коммунальную квартиру, на этот раз им предоставили в ней две комнаты. Тогда он приобрел себе и письменный стол; раньше, работая, пользовался широким подоконником или обеденным столом — если было много бумаг. В начале шестидесятых годов, когда они, благодаря Юте, получили отдельную, к тому же трехкомнатную квартиру, одна комната стала его кабинетом, которым при надобности пользовалась также Юта, если, возвращаясь со службы, брала с собой работу.
Рабочая комната была довольно простой, там хорошо умещались письменный стол, книжные полки, диван, кресла и маленький круглый диванный столик. И письменный стол, и складывающиеся книжные полки были из светлого дерева, такими, как их изготовляли в пятидесятые годы, и теперь уже вышедшими из моды. Переезжая в Пяяскюла, они, правда, говорили о том, чтобы заменить в рабочей комнате обстановку на более темную, но решили все же сохранить старую мебель. Во-первых, она была в порядке, во-вторых, они к ней привыкли, а в-третьих, у Рюютов не было в привычке сломя голову гоняться за модой. Да и сбережения были не столь велики, чтобы их с легкостью тратить.
Михкель пригласил гостя сесть, молодой человек опустился на диван, сам Михкель уселся в кресло, вполуоборот, напротив него.
Какое-то время никто из них не произнес ни слова. Михкель видел, что гость пристально смотрит на него, и он тоже внимательно разглядывал незнакомца. Серовато-синие глаза, большой прямой нос, высокие скулы, продолговатое, с мощным подбородком лицо, белесые редковатые волосы. Толстые запястья, большие руки, руки каменотеса или кузнеца, подумал Михкель. В фигуре молодого человека и выражении его лица было что-то знакомое, и у Михкеля возникло ощущение, что он этого человека где-то встречал. Возможно, напротив сидит ученик его вечерней школы? Нет, видимо, все же нет, иначе бы он сразу узнал его, так легко он лица не забывает, да и гость, наверное, обратился бы к нему совсем по-другому. Во всяком случае, незнакомец не спросил бы, кто он. Чтобы их взаимное разглядывание не обрело оттенка неловкости, Михкель осведомился:
— Что вас привело ко мне?
— Вы знали Александра Раавитса?
Михкель поразился. Уже многие годы никто не вспоминал Раавитса. Ему и самому он вспоминался редко, правда, в отдельные моменты при людях, которые должны были знать или могли знать Сасся, он заводил о нем разговор. Кто же этот молодой человек?
— Знал, — спустя мгновение ответил Михкель и добавил: — Прежде чем мы продолжим, может, вы назоветесь. Обо мне вам вроде бы кое-что известно, я же о вас совершенно ничего не знаю.
— Извините. Меня зовут Вээрпалу, Энн Вээрпалу, я студент, учусь в педагогическом. Вам этого достаточно?
— Да нет. — Михкель не дал задеть себя иронией, с которой молодой человек закончил свое представление. — Мне хотелось бы знать еще кое-что. С какой стати вы собираете данные о Раавитсе?
— Никаких данных я не собираю. — В голосе Энна Вээрпалу послышался вроде бы какой-то вызов. — Изучаю историю. Моя курсовая работа посвящена событиям сорокового года. При чтении тогдашних газет мне встретилась фамилия Раавитс. О нем дважды писали, и сам он был автором двух статей. Это было летом сорокового года. Последний раз его имя появилось второго сентября, он писал в «Коммунисте» о профсоюзной работе. Кратко, казенно, сухо. Потом его имя больше в журналистике не встречалось. По крайней мере я не встречал.
Ирония в голосе молодого человека исчезла, видимо, он успокоился. У Михкеля возникла симпатия к своему неожиданному гостю. В людях он прежде всего ценил деловитость, и этот Вээрпалу, казалось, был деловым парнем. Поверхностно листая газеты сорокового года, тот бы не заметил имени Раавитса. Да, деловитость и глубина у молодого человека имелись.
— Вы основательно поработали, — сказал Михкель. — Основательно.
— Я завел себе картотеку, выписал имена людей, которые были представлены в газетах сорокового года.
Михкель подумал, что обычный студент ограничился бы листанием книжки, посвященной событиям сорокового и сорок первого годов. Этот же парень не стал заниматься компиляцией, а пытается самостоятельно исследовать минувшие факты.
— И насколько обширна ваша картотека?
Михкель с интересом ждал.
Молодой человек ответил не сразу, он словно подумал о чем-то, затем сказал:
— Свыше двухсот имен. Вы тоже у меня записаны.
— Свыше двухсот? — удивился Михкель. Этот студент крепко потрудился.
— Я просмотрел не все газеты, а только таллинские. Вначале собирался исследовать также уездные газеты, собирался откусить слишком большой ломоть. Ознакомление только с «Рахва Хяэль» и «Коммунистом» показало, что мне это не по зубам. Пока.
— Пока?
— Собираюсь исследовать все появившиеся в сороковом и сорок первом годах газеты. В будущем. Может, вернемся теперь к Александру Раавитсу?
2
Михкелю Рююту прежде всего вспомнились похороны.
Он шел через Тынисмяэ на Балтийский вокзал встречать жену, которая позвонила из Ленинграда и попросила его прийти, — в Ленинграде ей посчастливилось купить у букиниста невероятно интересные книги двадцатых годов. Детей он оставил на попечение тети Мелиты. Мелита ни ему, ни Юте сестрой не приходилась, она вообще не пребывала с ними в родстве, просто была одинокой женщиной, своих детей у нее не было. Но детей Мелита берегла прямо до самозабвения, лелеяла их слишком.
Идя быстрым шагом по Тынисмяэ вниз по направлению к церкви Карли, Михкель увидел похоронную процессию, которая двигалась по бульвару в сторону площади Победы. Он дошел до угла бульвара Карли, когда голова похоронной процессии уже удалилась, но все же успел увидеть, что гроб на машине был обтянут красной материей, таким же красным материалом были обтянуты опущенные борта грузовика. Материя на гробе блестела, — это мог быть даже шелк! Венков было много, штук двадцать или больше. Хотя гроб уже провезли и хотя он находился поодаль, Михкель снял шляпу, как было у него в привычке, как вообще это было в свое время в обычае.
Он не представлял, кого хоронят. Оркестр играл похоронный марш; судя по оркестру, обтянутому красным шелком гробу, множеству венков и большому количеству провожающих, хоронили известного человека, явно коммуниста, видимо, какого-то руководящего работника или старого революционера.
Михкель Рюют знал в лицо большинство партийных деятелей и руководящих работников советских органов и лично был знаком со многими, с некоторыми служил вместе в корпусе, с другими встречался еще до войны, после июньского восстания, немало было и тех, с кем он был знаком еще в тридцатые годы, когда стал принимать участие в рабочем движении. Он не мог вспомнить ни одного широко известного и признанного деятеля, который бы недавно умер. И в газете ни одного некролога не попалось на глаза. Почему-то он некоторое время смотрел вслед похоронной процессии, даже когда она вся вышла на площадь Победы. Лишь тогда он заторопился на вокзал.
Потом выяснилось, что хоронили Юхана Тарваса.
Если бы Рюют подошел к углу бульвара Карли на несколько минут раньше, ему бы тут же стало ясно, кого хоронят. Без того чтобы прочесть на лентах венков имя покойного. Он бы сразу узнал жену Тарваса. Руть была маленькой и худенькой женщиной, с большими светло-голубыми глазами и тонкими чертами лица. Она двигалась легко, по мнению Михкеля, у нее была стать и поступь танцовщицы. Внешне, правда, хрупкая, но душевно сильная, по крайней мере так это показалось Михкелю, когда он впервые увидел Руть, которая спустя год вышла замуж за Юхана. Внешне они разнились, Юхан был добродушным мужичищем, Михкель его хорошо знал.
Весной тысяча девятьсот тридцать пятого года они втроем: Сассь, Юхан и он собирались работать на перестройке дворца Тоомпеа. Никто из них не был обученным строителем — ни каменщиком, ни столяром, ни шаркальщиком, что значит маляром, и ни трубомером, что означает водопроводчиком, на стройке они годились бы разнорабочими, что-нибудь рушить, таскать, копать или убирать. Он, Михкель, после окончания торговой школы, собственно, ничего и не успел сделать, лишь три четверти года служил в магазине электротоваров на улице Харью мальчиком на побегушках и разносчиком товаров, если покупали что-нибудь пообъемнее, какой-нибудь радиоприемник, «Филиппс» или «Телефункен», аппараты «Рэт» покупали реже. Хотя он умел печатать на машинке, стенографировать и знал бухгалтерское дело, хотя его обучили составлять служебные бумаги и обращаться с клиентами, ему не посчастливилось найти более оплачиваемую службу. Он таскался в двери десятков магазинов и почти всех городских банков, все оказалось бесполезно. По совести сказать, торговое дело ему вообще было не по душе, в торговую школу он попал в какой-то степени случайно, главным образом потому, что срок обучения там был короче, а учебная плата меньше, чем в гимназии. Видно он и сам был порядочный ветрогон, который не умел задумываться о будущем, кто, вместо того чтобы дальше протирать школьные скамьи, с большим удовольствием пошел бы на какое-нибудь предприятие учеником, чтобы самому немного заработать, хотя бы на штаны или кино. В их семье всегда жили из кулька в рогожку, бедности было им не занимать, и он не помнил, когда бы в кармане у него водилось больше пяти или десяти центов. Лишь после того как окончил первый класс торговой школы, он понял, что угодил не туда. Если бы у него тогда было больше самостоятельности и силы, он бы должен был бросить школу и поступить в техникум. Или пойти в ремесленное училище. В торговую школу пойти его понудила бабушка по отцовской линии, которая была твердо убеждена, что лишь учение делает человека человеком, а банковский служащий или продавец — это уже нечто стоящее. А так как бабушка платила за учебу и одевала (одежда, правда, была не новой, не в магазине купленные костюмы, а перешитые из полуношенных взрослыми пиджаков и штанов одежки), то он противиться не стал, а продолжал зубрить мудрость прилавочников и банковских служащих. В выпускном классе у него уже было настолько соображения, что он понял необходимость учения, а также то, что из него ни продавца, ни бухгалтера не получится. Не получится потому, что он ими не хотел быть. По инерции, правда, ходил еще искать себе службу, но вовсе не отчаивался, когда ему в очередной раз отказывали. Может быть, ему потому и говорили «нет», что на его лице не было ничего от услужливости или чернильной души. Так он мог, конечно, думать по прошествии времени, однако главная причина, почему перед ним закрывали двери, был кризис. Из-за него тогда ему отказали и в должности рассыльного, в магазине сократили двух работников: одного потомственного, с дрожащими от старости руками продавца, который, как думал хозяин магазина, неприятно действует на покупателей, и его, Михкеля Рююта, чьи обязанности возложили на узкоплечую и высокогрудую девицу, которая до этого лишь постукивала в задней комнатке на машинке. Он не стал плакать по своему знатному занятию мальчика на побегушках и решил устроить жизнь по-новому. Об этом новом жизнеустройстве у него имелось довольно смутное представление. Одно было ясно, — что, чего бы это ни стоило, он окончит колледж и еще — что он не презирает физический труд. Физическая работа его даже притягивала. Одно лето на торфяном болоте он уже горбатился и вполне справился, упорства и настойчивости у него хватало. Поэтому он с жаром и согласился, когда Сассь заговорил о возможности получить работу на перестройке дворца Тоомпеа. Там появится большая нужда в разнорабочих. Много чего надо разбирать и переносить, об этом говорил хороший друг Сасся, потомственный каменщик и маляр, который замолвил за них словечко у прораба. Что, мол, парни стоящие, в полной силе и ни одной работы не чураются. Сассь и Юхан действительно выделялись косой саженью в плечах, в последние годы Сассь в основном вкалывал на стройке: копал траншеи под фундамент, таскал песок на перекрытия или подносил каменщикам кирпичи. Хотя на самом деле он был печатником, но после стачки печатников больше ни один владелец типографии его на работу не брал. У Юхана же твердой профессии не было, работал в порту грузчиком, мог играючи таскать тяжелые мешки с сахаром и перекидывать тюки хлопка. Копал он также канавы и перекатывал бревна у Лютера[12]. Его, Михкеля, плечи были уже, чем у друзей, и шея была тоньше, но слабаком он себя тоже не считал. Занимался спортом, правда, больше играл в зале мячом или бегал и прыгал на стадионе, но и это нагоняло мышцы, во всяком случае он был убежден, что справится. Торфяное болото здорово возвысило его в своих глазах.
Хотя прораб и был на их стороне, на работу их все же не взяли. Не потому, что рабочие не требовались — перестройка только еще набирала силу, — просто от них исходил красный запашок. Так сказал Саась, и то же самое подумал Юхан. Со слов прораба выходило, что в полиции их фамилии вычеркнули. Об этом прораб открыто сказал их заступнику, другу Сасся, этому каменщику и маляру. Сделали это в префектуре или молодчики с улицы Пагари, они могли только предполагать, но все втроем были убеждены, что без руки капо тут не обошлось, капо все время держал глаз на Тынисмяэ[13], Сассь и Юхан были там известными людьми, да и он, Михкель, начал ходить на Тынисмяэ. Позвал его туда школьный товарищ, так он и оказался в кружке молодых социалистов. Там как раз обсуждали «Манифест Коммунистической партии», и обсуждение это настолько захватило его, что он стал слушателем кружка. Тогда, правда, союз молодых социалистов был закрыт, его закрывали дважды: первый раз это сделали полицейские власти, второй раз деятельность союза прекратили сами партийные тузы, союз вышел из-под их влияния, превратился в центр оппозиции, направленный против господ социалистов, склонился настолько влево, стал настолько красным, что Реи и Ойны, которые усиленно флиртовали с самозваным президентом, решили ликвидировать союз. Хотя на союз и была наложена лапа, люди по-прежнему собирались на Тынисмяэ, обсуждали насущные проблемы и строили планы, как продолжать деятельность. В профсоюзах и в рабочих спортивных обществах, Сассь, то есть Раавитс, не принадлежал к числу молодых социалистов, с ним Михкель познакомился в профсоюзе. Раавитс оказался весьма деятельным и деловым человеком. В златоустах не числился, это ясно, зато устроителем и организатором был хорошим, умел объединять людей. С Юханом он, Михкель, также познакомился на Тынисмяэ. Юхана часто можно было встретить в здании профсоюза и в спортивном зале, он был сильным боксером, в тяжелом весе у него было мало соперников. В свое время, когда Рабочий дом на Вокзальном бульваре находился еще в распоряжении рабочих, Юхан бывал и там, так, по крайней мере, говорили, но имелись ли у Юхана связи с действующими в подполье коммунистами, этого Михкель не знал. Юхан был достаточно выдержанным человеком, который особенно рта не раскрывал, на собраниях или обсуждениях не слышно было, чтобы он выступал, но когда требовалось что-то сказать, например, сорвать собрание вапсов или проследить, чтобы их собственному мероприятию не помешали непрошеные гости, тогда Юхан был на своем месте. Его спокойствие и уравновешенность вызывали доверие, у него были очень дружелюбные глаза и доброжелательная душа. Хотя он умел довольно хорошо пользоваться своими полупудовыми кулаками, в нем ничего не было от скандалиста или крикуна.
Он был приятным человеком. И жену его, Руть, он, Михкель, встречал на Тынисмяэ, один или два раза, еще до того, как она познакомилась с Юханом. Михкель не забыл имени жены Юхана, оно оставалось у него в памяти и сейчас, как и почти тридцать лет назад, когда он провожал глазами похоронную процессию Юхана. Так Михкель говорил Юте, и так он думал теперь, спустя время. Жена Юхана была тонкой и стройной, рядом со своим огромным мужем она казалась больше дочерью, чем супругой, хотя, по разговорам, была даже на год или на два старше его. Юхан выглядел старее своих лет, жена же, благодаря подвижности и гибкости, моложе. Видимо, она и на самом деле обучалась танцу, именно сценическому танцу, но был ли это балет, Михкель ни тогда, ни теперь сказать не мог. Возможно, она просто занималась в какой-нибудь женской ритмической группе или обожала пластику, пластику тогда противопоставляли классическому балету, как более оригинальный и свободный стиль. Михкелю жена Юхана, чью девичью фамилию время стерло из памяти — после замужества Руть сохранила свою прежнюю фамилию, — настолько запомнилась, что он не сомневался ни тогда, ни теперь, что узнал бы ее сразу, если бы он увидел голову похоронной процессии. Юта, от кого Михкель и услышал, что хоронили Юхана, посомневалась в этом, потому что едва ли Руть сохранила свою прежнюю девичью стройность и гибкость, время к женщинам безжалостно. Михкель не стал спорить с Ютой. Пустые словесные перепалки он не любил, однако мнение свое поколебать не позволил; жену Юхана он бы узнал и тут же понял бы, кого хоронят. Ему не понадобилось бы читать надписи на венках, в этом Михкель был твердо убежден, как сейчас, так и десятки лет тому назад. Узнал бы он и других в голове похоронной процессии, товарищей, которые в тридцатые годы участвовали в Рабочем союзе, а в начале сороковых годов занимались установлением новой власти. Однако люди, которые проходили перед Михкелем, были ему чужими, никого из них он не знал, во всяком случае ни один знакомый на глаза ему не попался. Эта похоронная процессия крепко засела у него в голове, столь крепко, что когда молодой человек спросил, знал ли он Раавитса, то ему прежде всего вспомнилась похоронная процессия, хотя хоронили не Александра Раавитса, а Юхана Тарваса.
3
— Конечно, можем поговорить о Раавитсе, — сказал Михкель, внимательно приглядываясь к гостю. — Но сперва еще один вопрос. Вы хотите получить от меня его биографические сведения или узнать, каким он был человеком?
— И то и другое, — быстро ответил молодой человек, из чего Михкель заключил, что он может с неожиданным гостем зайти в тупик.
— Биографических данных для вас у меня не очень много. Я не знаю, когда и где он родился и умер.
— Он умер?
В голосе молодого человека было нечто большее, чем научный интерес. По крайней мере, так показалось Михкелю. То ли перед ним на диване сидел увлеченный историей молодой ученый, или… Что за «или», остался недоволен собой Михкель. Почему не доверять молодому человеку, который верой и правдой изучает прошлые события?
— Думаю, что да.
Ответив так, Михкель засомневался, было ли у него право утверждать это. А вдруг Сассь не умер? Сассь был всего на пять-шесть лет старше его и вполне может где-нибудь преспокойно жить. Хотя бы по ту сторону Урала. Однако он не стал брать назад свои слова, потому что до сегодняшнего дня, до этой неожиданной беседы, был убежден, что Раавитс умер. Это убеждение усилилось в конце пятидесятых годов, — Сассь так и не объявился.
— Вы только думаете так или у вас имеются более точные сведения?
Основательный и упрямый парень, подумал Михкель, такой сумеет достичь того, чего хочет. И вновь Михкель уловил в облике молодого человека что-то знакомое.
— Более точных сведений у меня нет.
Сказав это, Михкель почувствовал себя чуточку легче. Если он вначале объявил Раавитса умершим, то теперь дал понять, что у него нет точных данных. Да он и не знал ничего точно. Михкель счел нужным повторить сказанное:
— Сведений о рождении и смерти у меня нет. Я не знаю, горожанин он или деревенский, правда, я познакомился с ним в городе, но ведь многие сельские ребята шли в город искать работу и более привольную жизнь. Даже хозяйские сынки, не говоря о детях арендаторов, бобылей и батраков. Уход в город — это не теперешнее, а гораздо более раннее явление. Вспомните «Железные руки» Вильде.
Михкель был недоволен собой, чувствовал, что начинает наставлять, в нем снова просыпается школьный учитель. Он уже давно понял, что молодые не переносят поучений, молодые хотят видеть мир по-своему и видят его.
На этот раз молодой человек оказался неожиданно сговорчивым:
— И мой дедушка переселился из деревни в город, отец и я родились уже в городе.
Михкель спросил:
— А чем ваш дедушка начал заниматься в городе?
Глупо было так спрашивать, но молодой человек заинтересовал его, в нем проглядывало что-то знакомое, и Михкелю захотелось узнать о нем побольше. Вместе с тем это позволяло собраться с мыслями, обдумать, что сказать, а о чем умолчать.
— Я мало что знаю о своем дедушке, — ответил без упрямства назвавшийся Энном Вээрпалу молодой человек. — Когда я родился, его уже не было. И отец немногое помнит, собственно, почти ничего. Но я слышал, что дедушка работал в разных местах, и на стройках тоже.
Михкель кивнул:
— В тогдашние времена человек сам был и за подъемник, и за кран. Ваш дедушка, видимо, тоже подносил кирпичи или таскал наверх песок или что-то другое делал, тогда на стройке было много подсобных рабочих. — Затем спросил: — У вас эстонизированная фамилия?
— Наверное.
Михкель помолчал немного и решил вернуться к разговору о Сассе. Об Александре Раавитсе, ради которого студент отыскал его.
— Александр Раавитс тоже был разнорабочим, который так же, как и ваш дедушка в то время, когда мы познакомились, работал на стройке. И тоже простым, подсобным рабочим. Иногда занимался бетонированием, заливал потолки подвалов и потолочные перекрытия. Эту работу, по его словам, он знал лучше. Я видел, как он таскал на потолки песок. Чтобы перекрытия были звуконепроницаемыми и держали тепло, так называемые черные потолки покрывали опилками, вперемешку с известью, известь добавляли из-за мышей и крыс, или же засыпали сухим песком. Песок тяжелее опилок, он держит тепло хуже и требует более толстых балок. Раавитс был рослым, крепким мужиком, который не берег свою силу. Бездельничать тогда и нельзя было, работа сдельная, приходилось жилиться, пока ноги таскали. Если хотел хоть немного заработать. Учился он, правда, наборному делу, но двери типографий оставались перед ним закрытыми.
Молодой человек быстро спросил:
— Почему закрытыми?
— Он был одним из руководителей тогдашней стачки типографских рабочих.
Молодой человек вроде бы остался доволен ответом, во всяком случае, больше он об этом не спрашивал.
Михкель поднялся:
— Извините, я пойду и попрошу сварить нам кофе.
— Спасибо. Но этого не надо делать. — Гость попытался было удержать Михкеля, но тот уже исчез за дверью.
Юта уже варила на кухне кофе. Михкель еще раз убедился, что у него разумная и догадливая жена, которая с лету понимает, что делать. Поняла, что пришел такой человек, с которым не обойдешься двумя-тремя словами, предстоит долгий разговор, и в таких случаях кофе обязателен. Но Юта, как обычно женщины, помимо всего, была еще и любопытной, поэтому Михкель счел нужным сказать несколько слов о своем неожиданном госте:
— Незнакомый мне студент, но становится все симпатичнее. Зовут Энн Вээрпалу. Занимается исследованием событий сорокового года. Курсовая работа или что-то вроде этого. Парень основательный.
Юта оживилась:
— Вээрпалу, я расслышала правильно — Вээрпалу?
Юта словно бы подумала о чем-то и спросила как бы между прочим.
— Да, Вээрпалу, ты расслышала правильно. Энн Вээрпалу.
— В нашей системе работал один Вээрпалу, на мебельной фабрике.
— Сколько ему было лет?
— Около сорока или чуть больше. Года два-три назад.
— Кем он был?
— Краснодеревщик. Тонкий мастер. На все руки. Делал выставочные экземпляры. Директор хвалил его и мучился с ним. Хвалил золотые руки и чувство долга, проклинал упрямство. Этот Вээрпалу отказался баллотироваться народным депутатом. На собрании по выдвижению кандидатов он заявил, что баллотироваться не будет, особо не стал объяснять свой отказ. Потом все получили за него по шее: директор, парторг, председатель профкома.
Кофе был готов, Юта поставила кофейник, чашечки и сахарницу на поднос, поставила туда еще блюдо с ломтиками пирогов, накануне она испекла пироги с вареньем и капустой, однако поднос нести мужу не доверила. Михкель понял, что Юта хочет познакомиться с гостем. По крайней мере увидеть своими глазами.
Он направился в свою рабочую комнату, взвешивая, предложить гостю вина или нет. У него была бутылка изготовленного в Торино итальянского вермута, который он месяц назад купил в Москве. Или предложить коньяк? И коньяк у него имелся, грузинский «Энисели». Михкель не был выпивохой, но когда порой пропускал рюмочку, то хотел, чтобы это был хороший напиток.
Едва Михкель успел присесть, как в дверях уже стояла Юта. Он опять удивился своей жене, которая умела примолодиться. Сейчас она выглядела сорокалетней дамой, вовсе не бабушкой. И дамой ухоженной, а не шлепавшей по комнате в домашнем платье пенсионеркой, хотя на самом деле и достигла пенсионного возраста.
Юта переставила с подноса на столик чашечки, кофейник и блюдо с пирогами, чуточку поправила их расположение, чтобы все было аккуратно, и осталась стоять. Михкель заметил, что Юта оглядывает гостя. Не вызывающе, а доброжелательно. Юта умела общаться с людьми.
— Моя супруга, — представил Михкель Юту.
— Вээрпалу, — произнес молодой человек и быстро поднялся.
— Молодой ученый муж, — шутливо добавил Михкель.
— Вы очень похожи на своего отца, — удивила Юта и Михкеля и гостя. — Ведь ваш отец работает на мебельном комбинате?
Юта очень ласково улыбнулась молодому человеку, будто старому хорошему знакомому.
Михкелю показалось, что гость оказался на мгновение в замешательстве, но тут же взял себя в руки.
— Вы знаете моего отца?
— Немного. Лично мы не знакомы. Он самый признанный мастер в нашей системе. Кроме всего прочего, — теперь Юта уже кокетничает, подумал Михкель, — у него оригинальное, весьма запоминающееся лицо.
Юта налила молодому человеку кофе.
— Спасибо, — пробормотал он.
— Может, рюмочку вина? — обратился Михкель к молодому человеку.
— Нет, благодарю. Я не пью.
— Прекрасно и жаль. Прекрасно ближе познакомиться с молодым человеком, который не дал захватить себя зеленому змию, и жаль, что новое знакомство нельзя отметить рюмочкой.
Так сказал Михкель.
— Мне ты все же мог бы чуточку налить. — Юта снова удивила Михкеля. — И себе тоже, если сердце не шалит. Выпили бы за здоровье гостя.
Открывая бутылку, Михкель подумал, что Юта зашла слишком далеко.
— Ваше здоровье!
Юта старалась заглянуть молодому человеку прямо в глаза, и это тоже показалось Михкелю навязчивым.
Так как Михкель налил вермута также гостю, то и он поднял свою рюмку, но поставил непригубленной назад на стол.
— Больше я вам мешать не стану, а вы, — Юта улыбнулась молодому человеку своей самой чудесной улыбкой, — возьмите себе пирога. Я сама пекла. — Она повернулась к Михкелю: — Ты проследи, чтобы гость хорошенько поел пирогов. Хотя бы из вежливости.
Юта еще раз одарила их ласковым взглядом и удалилась из комнаты. Она ступала легко, подобно молодой женщине. При гостях она умела брать себя в руки.
Молодой человек положил себе кусок пирога и откусил от него. Он неторопливо доел пирог, не отрывая взгляда от блюда, видимо, Юта все же вывела его из равновесия.
— Извините, где работает ваша супруга? Простите меня, что я так спрашиваю, но…
Молодой человек не закончил.
— В главном управлении министерства, — ответил Михкель. Он не стал уточнять, что жена его уже на пенсии, ходит лишь каждый год работать свои два месяца.
— Мой отец действительно работает на мебельном комбинате, — подтвердил молодой человек. — Но никто никогда раньше не говорил мне, что я так похож на него.
Михкель подумал, что Юта осталась верна себе, она любила поражать гостей, особенно тех, кто попадал к ним впервые, какой-нибудь фразой, и, как правило, это ей удавалось. Как, например, сейчас.
— Видимо, у вас есть что-то общее, — сказал Михкель. — У моей жены острый глаз.
Он хотел было добавить, что и ему молодой человек кого-то напоминает, но кого именно, вспомнить не может. Однако удержался.
— Видимо, — согласился молодой человек. — Я не хочу вас долго задерживать, но мне нужно еще кое-что спросить. Если бы вам пришлось писать характеристику Александру Раавитсу, что бы вы в ней написали?
4
В середине ночи постучали. Было примерно час или чуть больше.
Никакого стука Михкель тогда слышать не желал. Он решил не открывать дверь, кто бы там ни стучался — из своего дома или откуда угодно.
— Боже мой! — испугалась Вайке.
Она была голой, почти голой.
Михкель не отпускал ее из своих объятий.
— Боже мой, — сдавленно снова произнесла Вайке.
Михкель губами закрыл ее рот. Он не осмеливался шевельнуться. Из-за человека, который стоял за дверями. Пружины дивана могли заскрипеть, сквозь тонкую дверь это могло быть услышано. Но Вайке не успокаивалась. Михкель чувствовал, как она пытается высвободиться из объятий. И лишь крепче сжимал ее. Он уже не думал о человеке за дверями, вообще ни о чем.
Постучали снова, настойчивее.
Явно что-то чрезвычайное, пронеслось в сознании Михкеля, по ночам гости к нему не наведывались.
Он отпустил девушку. Ночь была светлой, Михкель видел испуганные глаза Вайке; ее лицо, которое мгновение назад еще пылало, сейчас было без единой кровинки. Она пыталась чем-то прикрыться, потянула на себя первую попавшуюся одежду, ею оказалась плиссированная юбка, которую Михкель только что снял с нее. Вайке не противилась, сама сдвинула бедра, чтобы ему было легче сделать это, она не отпихнула его руки, когда он коснулся ее нижнего белья, Вайке хотела, чтобы Михкель поступил именно так, как он поступает. Сразу, как только они вошли в комнату и он поцеловал ее, Вайке прильнула к нему всем телом, давая понять, чтобы он взял ее, во всяком случае Михкель так это понял, но спешить не стал. Правда, и он несколько раз поцеловал ее и тоже крепко прижал к себе, затем усадил Вайке на диван, чуточку отодвинулся и начал рассказывать.
Вайке дожидалась Михкеля на соседней улице. Действовал, правда, комендантский час, но Вайке полицейских не страшилась, ходила взад-вперед по улице. Одни открытые ворота она все же приметила, чтобы скрыться за ними, если появится какой-нибудь полицейский. Это Вайке рассказала ему сама. Михкель забыл про свое обещание, утром он еще помнил о нем, но днем события так захватили его, что слово, которое он дал Вайке, вымелось из головы. На собрании она ему уже не вспоминалась, хотя он и поклялся, что встретит ее у больницы, — в восемь вечера Вайке освобождалась. Вначале она ждала, высматривала из коридора, когда он, наконец, появится, устала от ожидания, пошла домой, потом отправилась искать его.
— Я знала, что ты находишься там, сразу это поняла, когда ты не пришел. Нет, не сразу, догадалась, когда хирург сказал, что сегодня в Рабочем спортзале происходит большое собрание красных, что весь город гудит об этом. Что теперь, когда в Эстонии находятся базы, коммунисты уже ни Лайдонера и никого другого больше не боятся, что теперь в Эстонии будет как в Литве. Повсюду на стенах домов наклеены или пришпилены кнопками объявления о собрании, и одну такую бумажку хирург прочел собственными глазами. Тут я поняла, что, если состоится такое собрание, ты окажешься там. Поняла, что не придешь, ведь для тебя митинги важнее, чем я, куда важнее…
Так говорила Вайке, и Михкель признался, что действительно не смог прийти из-за собрания. Сказал, что это было не обычное мероприятие, что хотя он присутствовал на многих рабочих собраниях, но на таком еще не бывал. Просторный спортивный зал был заполнен до отказа, ни одного местечка не было, вдоль стен люди стояли, притиснувшись друг к другу. Пришли сотни людей, не меньше тысячи, а это значит, что рабочих уже не пугают наставления и запреты властей. Полицейских и шпиков из зала выгнали. Михкель долго рассказывал о том, кто выступал и о чем говорили, он все еще находился под впечатлением собрания. Правда, понимал, что это Вайке не интересует, она не проявляла никакого интереса к политике, самого малого, и все равно продолжал рассказывать. Он не мог иначе, должен был выговориться, поделиться с кем-то своими впечатлениями. Если бы Вайке не ждала его на улице, он бы поспешил к родителям и стал бы рассказывать им о том, что произошло сегодня в Рабочем спортзале. Сказал, что за многие годы впервые говорили открыто о том, что народ думает о правительстве, перед президентом были поставлены твердые условия, потребовали сформирования нового правительства, потому что власть Улуотса ничем не лучше власти Ээнпалу, которая все время затыкала народу рот. У Михкеля на собрании возникло ощущение, что это собрание означает начало чего-то нового. Во всяком случае ясно, что молчаливому состоянию времен Пятса — Лайдонера пришел конец, что рабочие больше не боятся властей, им придавало смелости пребывание под боком частей Красной Армии. После собрания Михкель под раскидистыми каштанами у Рабочего дома возбужденно обменивался мыслями с товарищами, все были одинаково вдохновлены, казалось, собрание зарядило их новым духом.
Вайке сперва терпеливо слушала его, но вскоре ей надоело, и она сказала, что в жизни есть нечто более важное, чем политика, чем разные там собрания, даже такие, на которых во весь голос говорят правду. Михкель спросил, что же это за нечто, и Вайке ответила одним словом, вернее, двумя. И эти два слова были: «Человек сам». Михкель хотел возразить, собственно не возразить, а уточнить, что и для него важнее всего человек, что на собрания он и ходит именно ради самого человека, но не смог этого сделать. Вайке снова крепко прижалась к нему, и ее тело было таким горячим и зовущим, что оно затмило все другое. Он ответил на ее зов, схватил в объятия, руки их ласкали и обнимали, они жили только друг для друга — и тут раздался стук.
Сильный стук повторился.
Михкель начал поспешно одеваться, крикнул: «Сейчас», за дверью его должны были слышать, он поймал себя на мысли, что голос был возбужденным, кинулся было в одних трусах к двери, но понял, что в подобном виде неприлично, что так он просто не мог выйти, и, лишь натянув штаны, пошел открывать.
За дверью стоял Сассь, Александр Раавитс. Никогда раньше Раавитс к нему домой не приходил.
Михкель не позвал друга в комнату. Из-за Вайке и чтобы тот ничего не заметил. Не хотел, чтобы Сассь понял, что у него находится женщина. Он старался стоять так, чтобы загораживать собой все. Ему было неловко.
К счастью, Раавитс и не пытался войти.
— Приходи сейчас же на Тынисмяэ, — сказал Раавитс без вступления. — Легавых не бойся, они, правда, шныряют вокруг Рабочего дома, но вцепляться зубами не станут. По крайности сегодня. Давай, и как можно скорей.
— Что случилось? — все еще чувствуя неловкость, спросил Михкель.
— Там узнаешь. Мне просто некогда, должен побывать еще в двух местах. — Раавитс сделал паузу и с усмешкой добавил: — Ну и сон же у тебя.
Улыбаясь, Сассь ушел, Михкель понял, что друг обо всем догадался.
Ему было неприятно.
— Ты уходишь? — Вайке, конечно, слышала их разговор.
— Да, — сказал Михкель, но вместо того чтобы надеть рубашку, начал снимать с себя штаны.
— Отправляйся, — произнесла Вайке. — Я ведь для тебя ничего не значу.
— Я иду ради самого человека, — пошутил Михкель и хотел было снова улечься рядом с ней.
— Не надо, — прошептала она словно бы сквозь слезы. — Не надо. Тебя ждут. Я так не хочу. Иди. Одевайся и иди.
Вайке оттолкнула его, встала с дивана и сама начала одеваться.
Ночь была светлая. Михкель ясно различал тело Вайке. И ощущал печаль, которой она была охвачена. И разочарование, и даже озлобление, которые исходили от нее. И которые он воспринимал.
Они оделись почти одновременно.
Михкель хотел обнять Вайке, но она отодвинулась.
— Иди, тебя ждут. Не позволяй дожидаться. Твои товарищи не такие, как я, которую ты можешь водить за нос своими обещаниями.
Тут словно бы что-то сломалось в Вайке.
— Я чувствую, что вообще не нужна тебе. Это наша последняя… встреча. Ты игрался со мной. Я была большой живой игрушкой, которая веселила тебя.
И опять в душе Вайке произошла перемена.
— Иди, торопись, беги.
В последних словах прозвучало нескрываемое ожесточение. И затем уже явная открытая злоба.
Вайке не стала ждать, пока Михкель откроет ей дверь, поспешила уйти. Громыхая каблуками по лестнице, она прямо-таки сбежала вниз. Михкель догнал ее лишь в воротах. И не догнал бы, если бы ворота не были заперты. Видимо, Сассь махнул через забор, промелькнуло в сознании Михкеля.
Он отомкнул замок. Схватил Вайке за плечо. Она опять вырвалась и заторопилась направо. Без единого слова, и у Михкеля не нашлось слов. Они расстались, не попрощавшись, ничего не сказав. Будто были глухонемыми или уже ничего не значили друг для друга.
Михкелю было жаль Вайке. Впервые подумал, что, видимо, он значил для Вайке чуть больше, чем бывает при мимолетном знакомстве. Они и познакомились случайно, в Пирита, и Михкель воспринял их отношения как внезапно возникшие и быстро преходящие. Завлекающей стороной при знакомстве, а также и интимном сближении оставалась Вайке. Она была молодой, красивой медсестрой, которая сумела его зажечь, Михкелю она представлялась женщиной, для которой он был не больше чем случайным любовником. Или он ошибался?
Долго размышлять над этим времени не было. Ни в эту чудесную белую июньскую ночь, ни потом Вайке больше не разыскивала его, и он не искал ее. Эта ночь все изменила в жизни Михкеля. Сам он этих перемен и не представлял. В ту ночь по крайней мере.
Это была тревожная ночь. Полная действий, идей, эмоций и азарта, воодушевления и восторга. Дойдя до Тынисмяэ, он сразу же увидел полицейских. Один стоял на углу улицы, метров за двадцать от него. Два других переговаривались перед витриной кинотеатра «Кунгла». Золотокозыречник и никелевый козырек. Констебля он знал в лицо, тот несколько раз сидел у них на собраниях. Заметил также какого-то подпоясанного, в светлом плаще и в светлой шляпе человека, который медленно прохаживался взад и вперед по улице Бедных грешников, и подумал, что это явно шпик. В Доме профсоюзов долго разговаривать с Михкелем ни у кого времени не было, у всех множество дел. Сразу стало ясно, что происходило какое-то необычное мероприятие: подготовка к большой рабочей демонстрации, которая должна была начаться митингом на площади Свободы. Уже прошедшее накануне в Рабочем спортзале собрание было необычным, во времена молчаливого состояния никогда раньше подобного не происходило, теперь, значит, решено пойти еще дальше, выйти на улицы. Все говорили об одном и том же, что полиция их не остановит, не посмеет остановить. Как не осмелились власти разогнать собрание в Рабочем спортзале, так побоятся они помешать и демонстрации. Видимо, тут сыграли свою роль советская нота и Жданов, который прибыл в Таллин и был у Пятса. Положение, когда парализован аппарат буржуазного насилия, необходимо использовать, нужно свергнуть власть Улуотса — Юрима — Пийбу и вместо нее установить подлинную власть народа. О необходимости свержения военных провокаторов и установления народной власти говорили еще вечером. Михкель понял одно, — что рабочий класс пошел в наступление. Ему тут же дали задание: поспешить на текстильную фабрику к старейшине Круупу и позвать его в Рабочий дом. Поговорить с Круупом о предстоящей демонстрации. Михкель знал Круупа, человека лет на десять старше его, серьезного, который был на ножах с деятелями Рабочей палаты, называл их приспешниками Пятса.
В следующую ночь, уже после демонстрации, после того как вынужденный маневрировать президент — с балкона Кадриоргского дворца он пытался успокоить недовольство народа, но к его лавирующей речи не прислушались — привел к присяге новое правительство, народное правительство Вараса, Михкель вместе с Раавитсом были на дежурстве в Рабочем доме. Там они долго обсуждали бурные события минувшего дня. Кроме них на дежурстве были и другие люди, всего десять человек, большинство Михкель знал. Дежурство было организовано на всякий случай. Пятс, правда, своим декретом утвердил новое правительство, оружие из полицейских участков было изъято и собрано в Рабочем спортзале, политическая полиция распущена, и вооруженная самозащита преобразована, однако армия сохранила оружие, наверное, и у кайтолитчиков оно еще имелось, и невесть откуда могли всплыть темные силы, чтобы создать беспорядок, нарушить спокойное течение событий, спровоцировать столкновение.
— Я не думал, что так много народу выйдет на улицу, — уже в который раз говорил Михкель. То, что на площадь Свободы и в Кадриорг пришло столько людей, его обрадовало. Прямо-таки в восторг привело. Когда он с рабочими текстильной фабрики пришел на площадь, там собралось не так много рабочих, едва ли с тысячу, и он испугался, что демонстрация будет немощной. Но люди все прибывали, рабочие некоторых заводов шли колоннами, размахивая красными флагами. Чем яснее народ понимал, что действительно будет так, как сказано в воззваниях, что полиция не станет мешать демонстрации, тем больше людей примыкало к ней. Народ был всюду — на площади Свободы, в Кадриорге, у Центральной тюрьмы и у дворца Тоомпеа.
— Я знал, что рабочие нас поддержат, потому, что мы свершили то, к чему они были в глубине своей души готовы, — сказал Раавитс.
Михкель отнесся с некоторым сомнением к словам Сасся.
— Тогда ты был самым знающим человеком в Рабочем доме, — поддел он товарища.
— А чего мне сомневаться, если я знаю рабочих, — твердо произнес Раавитс. И эти слова Михкель принял как мудрость задним числом.
— Крууп не был столь уверен, как ты.
— Крууп? Не может быть.
— Крууп думал, что работу, конечно, оставят все, но все на площадь Свободы не придут. Побоятся. Резиновых дубинок и хозяев. У них в феврале больше ста человек лишилось работы. Нехватка сырья и сужение рынка. Работают четыре дня в неделю.
Раавитс не собирался уступать.
— Крууп, конечно, мог так сказать, хотя в это трудно поверить, наверное, ты его неправильно понял. Но если и говорил, то просто взвешивал факты. Вышла, как ты хорошо знаешь, вся их фабричная смена. Крууп должен был чувствовать и знать своих людей. Дух сопротивления текстильщиков он все же знает.
Сказав так, Сассь вдруг спросил:
— Собираешься жениться? Или так, хороводишься?
Значит, Раавитс и впрямь все увидел. Увидел и понял.
5
— Я бы дал ему хорошую характеристику, — ответил Михкель Энну Вээрпалу. — Непременно положительную. Что бы я там именно написал, с ходу сказать трудно. Прошло свыше сорока лет с того времени, когда мы в профсоюзах тащили одну телегу. Он в профсоюзе строительных рабочих, я среди торговых работников. Да, свыше сорока лет, может, поймете меня.
Положив себе новый кусок пирога, молодой человек, который ел вовсе не из приличия, а потому, что у него, казалось, был волчий аппетит, чистосердечно признался:
— Полностью не могу. Подлец останется подлецом, а честный человек честным, сколько бы там лет ни прошло.
Михкель усмехнулся:
— Если пользоваться подобными категориями, то конечно. К сожалению, в трудовой характеристике нельзя ограничиваться столь общими оценками, как хороший или плохой. Этого мало. В служебной…
Энн Вээрпалу не дал ему кончить.
— А если эти столь общие оценки или категории, как вы только что сказали, все же использовать?
Михкелю не понравилась нетерпимость молодого человека. Не нетерпимость, а просто бестактность, отметил он про себя. Все же невыносимо бестактный парень. К сожалению.
— В таком случае я не стал бы ломать голову или вспоминать прошлое. Если уж хороший или плохой, то — хороший. Если честный или пройдоха, то — честный. Если трудяга или бездельник, то — трудяга. Если смелый или трус, то — смелый.
Говоря это, Михкель с еще большим вниманием приглядывался к сидевшему напротив гостю, чтобы понять, с кем же он в конце концов имеет дело. С виду деловой и основательный. Такое впечатление осталось от предыдущего разговора. Изучать газеты и составлять картотеку поверхностный студент не станет. Те занимаются компиляцией, они не исследуют. Однако Михкелю показалось, что молодой человек помимо всего таит еще какую-то заднюю мысль, какой-то личный интерес. Не объективное отношение к вещам, присущее студентам, а также исследователям, которые стоят в начале своего научного пути, а… И на этот раз Михкель осадил свои горячие мысли. С какой стати искать скрытое начало, видимо, он имеет дело со своеобразным темпераментом. Человек, который не может воспринимать вещи беспристрастно или отстранен но. Который любой работе отдается целиком. С одной стороны, основательность, с другой — свойственное молодости нетерпение с ходу достигать ясности.
Молодой человек дополнил мысли Михкеля затаенной иронией:
— Имеются еще такие противоположные пары, как откровенность и двуличие, убежденность и конъюнктурность, конформизм и нонконформизм.
Ну конечно, конечно, конъюнктурность и конформизм, они сейчас в моде. Особенно среди молодежи. Парень все же острый и любитель поспорить, готов волос раздвоить. Из максималистов, которые сегодня расплодились. Ловок хвататься за слово, действительно не откажешь ему в прямоте.
— Кроме названных есть и другие противоположности, — медленно произнес Михкель. — Например, умный и глупый, углубленный и поверхностный, терпеливый и несдержанный и так далее.
И в его голосе появилась ироническая нотка.
— Человек верный или предатель, — снова вставил Энн Вээрпалу.
— Аналогичные противоположности мы могли бы перечислять бесконечно, — сказал Михкель, — дела это не подвинет.
— Вы словно бы уклоняетесь от прямого ответа.
Сказано было весьма резко. Вызывающе, прямо-таки нагло, подумал Михкель. Слова молодого человека хотя и раздражали его, но от этого гость в его глазах менее симпатичным не становился. Михкель решил в свою очередь повести себя вызывающе. Чтобы до конца раскусить сидевшего напротив юношу. Он спросил:
— Что вы, в конце концов, хотите знать?
— Кто был Александр Раавитс? — моментально спросил молодой человек.
— Кто? — повторил Михкель еще раз. — Кто он был?
— Именно. Кто он был?
Парень крепко сидит в седле, снова подумал Михкель, и ему тоже следует быть на высоте.
— Ладно. Если уж вы отыскали в газетах его имя и читали, что он написал, то могли убедиться, что Раавитс был профсоюзным работником. До сорокового года долгое время участвовал в рабочем движении. С каких пор начал заниматься этим, я не знаю. Когда же я стал посещать Рабочий дом, он там был уже своим человеком… Смелее берите еще пирога, если вам нравится.
Михкель себе тоже положил кусочек. Энн Вээрпалу не дал упрашивать себя дважды. У него был действительно хороший аппетит.
Михкель продолжал:
— В революционных событиях сорокового года Раавитс участвовал душой и телом. Он не был приспешником, принадлежал к тем, кто проводил восстание. Был одним из устроителей собрания в Рабочем спортзале…
Молодой человек вновь прервал Михкеля, на этот раз вежливее:
— Извините, что означает собрание в Рабочем спортзале? Где этот зал находился?
Михкель отметил про себя, что историю ретивый исследователь знает плохо. Возможно, и не изучал? Нахватал с газетных страниц и пытается… Что? Сомнение появилось вновь.
— Это нынешний спортзал «Калева» на Пярнуском шоссе, — начал Михкель, но тут же сказал: — Меня удивляет, что вы ничего не знаете об этом собрании. Говорили, что ваша работа посвящена событиям сорокового года.
Михкель отметил, что это смутило гостя. Во всяком случае он не торопился с ответом. И Михкель молчал. Ждал, как тот среагирует на его слова. Молодой человек прожевал, выпил до дна свою чашечку и снова налил из кофейника кофе.
— Ваша супруга печет удивительно вкусные пироги, — сказал он, откидываясь на спинку дивана, и спокойно признался: — О собрании в Рабочем спортзале я, правда, ничего не знаю. Совсем ничего.
— А что вы вообще знаете о сороковом годе? — продолжал допытываться Михкель.
— Только то, что написано в третьем томе «Истории Эстонской ССР», — ответил Энн Вээрпалу и взял еще кусочек пирога. На этот раз с вареньем.
— «Наступающий день» читали?
— Это художественное произведение?
— Воспоминания участников революции.
— Когда эта книга появилась?
— В шестидесятые годы.
— Я тогда еще не умел читать, — улыбнулся Энн Вээрпалу.
Михкелю показалось, что снисходительно, насмешливо. Может, даже извиняюще? Как знать. Во всяком случае ясно было, что напротив сидел совсем другой молодой человек, абсолютно другой, не тот, каким он представлял его раньше. Не любитель истории. Отнюдь не с е р ь е з н ы й ученый муж. Но кто же тогда?
— История — наука о минувших временах, — напомнил Михкель. И в его голосе были нотки издевки. — О собрании в Рабочем спортзале говорится и в третьем томе «Истории», которую вы, по вашим словам, все же читали.
— Я вообще не изучаю историю, — признался вдруг молодой человек. — Простите, что я солгал вам. Я учусь на физкультурном факультете. К истории у меня нет столь большого интереса, чтобы изучать ее. О собрании в Рабочем спортзале я, видимо, где-то читал. То ли в «Истории» или еще где. Вроде вспоминается.
Михкель смотрел на молодого человека со смешанным чувством. Кто же сидел напротив него? То, что не почитатель истории, это теперь ясно. Но кто же тогда? Он не спешил спрашивать, ждал, чтобы гость сам объяснил.
И тот действительно продолжил:
— Нет у меня никакой картотеки, я не изучаю выдвинувшихся в сороковом году людей. Я выдумал эту нелепую, теперь я понимаю, что нелепую, историю с исследованием имен. Совсем не для того, чтобы кого-то подразнить, меньше всего вас. Надеюсь, что вы поверите мне. Я сделал это под воздействием обстоятельств. До вас я разговаривал с двумя товарищами, которые должны были знать и знали Александра Раавитса. Я не услышал от них ничего вразумительного, они не хотели особо распространяться о нем. Сказали, что прошло много времени, что ничего не помнят. Один из них предположил, что Раавитса арестовали, но почему, он этого не знает. Может, и знал, но не хотел говорить.
Молодой человек снова стал симпатичен Михкелю. Одно было ясно — что он имеет дело не со злонамеренным типом, который пришел к нему с какой-то недоброй задней мыслью. Михкелю понравилось чистосердечное признание гостя. Будучи человеком прямым, он умел ценить чужую откровенность. Был уверен, что понимает напряженное состояние молодого человека. Парень этот не хитрец, необходимость хитрить как раз и заставила его быть неестественным. «Нелепая история». В самом деле нелепая. Но и не самая идиотская и довольно убедительно изложенная. Провел. Хотя у Михкеля на языке вертелось несколько вопросов, он удержался от них. Молодой человек явно сам объяснит. Без его допытываний.
Михкель не ошибся.
— Теперь вы можете спросить, почему я все же интересуюсь Раавитсом. Если я не исследую события сорокового года, — сказал Энн Вээрпалу. — Дело проще простого — Александр Раавитс мой дедушка. Об этом я узнал лишь недавно.
— Дедушка по матери? — спросил Михкель, пожалев тут же о своем нетерпении.
— Нет, по отцу. Он — отец моего отца.
Так как молодой человек больше не вдавался в объяснения, Михкель сказал:
— Я не очень понимаю. Вы сказали, что ваша фамилия Вээрпалу? Это тоже выдумка? Часть идиотской придумки?
Молодой человек ответил не сразу. Михкель начал уже думать, что угодил в точку.
— Моя фамилия действительно Вээрпалу, — спокойно ответил молодой человек. — И у отца Вээрпалу. Он носит фамилию своего отчима. Моя бабушка по отцовской линии вышла вторично замуж. Ее второй муж, Густав Вээрпалу, усыновил моего отца, которому тогда было два с половиной года. Вот так мой отец и получил новую фамилию. Отец долгое время считал отчима своим настоящим отцом, и я считал этого человека, этого Вээрпалу, родным дедушкой. Мой отец и бабушка скрывали от меня, что Густав Вээрпалу является моим, если так можно сказать, не родным дедушкой. Густав Вээрпалу, отчим моего отца, человек скрытный, меня же он берег, как своего родного внука. Да и мой отец хорошо ладит со своим отчимом. У них есть что-то общее. Оба трудяги, ничего другого, кроме работы, зарплаты и личной жизни, для них не существует. То, что происходит в мире, это их не касается. Я был таким же, пока не узнал, что Густав Вээрпалу не родной мне дедушка. Почему они это скрывали от меня? Не могу понять. Такое ощущение, что они меня обманули.
Молодой человек был возбужден, снова напрягся. Пытался, правда, подавить свое волнение, но не мог. Кровь прилила ему к вискам, его длинные сильные пальцы вертели чайную ложечку. Явно сам не замечал этого.
— Не осуждайте наобум, — сказал Михкель. — Может, они желали вам самого лучшего.
Энн Вээрпалу вскинулся:
— Самого лучшего… — Но тут же взял себя в руки. — Возможно. Но мне они сделали все же плохо. Этой утайкой. Скрыванием правды. Оставались бы тогда уж верны себе до конца. Во всем виновата бабушка. Догадываюсь об этом. Я больше привязан к ней, чем к своей матери. Мать…
Молодой человек прервался на полуслове и сказал:
— Не обращайте внимания на мои последние слова. Разнервничался немного. Хочу сказать только, что теперь, когда я знаю, что мой дедушка не Густав Вээрпалу, не этот корпун-работяга, а некто Александр Раавитс, я хочу знать больше. А именно, кто такой Раавитс или кем он был — мой настоящий, кровный дедушка. Чтобы понять, кто же я. Потомок честного человека или подлеца? Поверьте — мне это важно.
Энн Вээрпалу посмотрел в глаза Михкелю. Тот не отвел взгляда и произнес как можно убежденнее:
— Внуком подлеца ты не являешься. Твой дедушка был честным человеком, которого ты не должен стыдиться.
Михкель не обратил даже внимания, что обратился к человеку на «ты».
6
Михкель был всегда убежден, что подробнее всего о деле Раавитса знал Юссь. Юхан Тарвас. И не раз сожалел, что не поговорил с ним по-мужски. Не успел поговорить. Об этом Михкель пожалел и тогда, когда выяснилось, что он своими глазами провожал похоронную процессию Тарваса. Тогда, возможно, острее всего. Потому что не кто другой, а именно Юссь приходил за Раавитсом на работу. И увел его с собой.
Потом-то Михкель узнал, что случилось с Раавитсом. Спустя две недели. В то время они каждый день уже не общались с Сассем, как было до восстания и спустя месяца два после этого. Их развела работа. Раавитс по-прежнему вкалывал в профсоюзах, роль профсоюзов резко возросла, профсоюзы стали самой главной силой в проведении политики народной власти и легализованной Коммунистической партии. Весь сороковой год основная тяжесть в организации народных масс легла на профсоюзы. Михкель ясно помнил, с каким азартом Сассь выполнял свою работу. Он всегда пребывал в разъездах, то в Палдиски и Клооге, то на Сааремаа и Хийумаа, чтобы поставить профсоюзное дело на твердые ноги. С Тарту и Пярну было легче, там сохранились старые профсоюзные деятели, которые быстро сориентировались в новой обстановке, когда рабочий класс пришел к власти. И он, Михкель, два месяца проработал на площади Свободы в облицованном импортным темно-коричневым кирпичом семиэтажном здании, которое раньше принадлежало страховому акционерному обществу, а теперь было передано в распоряжение профсоюзов и народного комиссариата. Не в том самом профсоюзе, где Раавитс с утра до позднего вечера трудился, организовывал и давал распоряжения, разъяснял и вдохновлял, а в профсоюзе торговых работников, откуда его вскоре направили на работу в комитет по национализации, и ему пришлось заниматься национализацией крупных торговых предприятий. Михкеля эта работа нисколько не обрадовала, но возражать было трудно, он все же имел торговое образование. С этого момента они встречались реже, довольно случайно, вспоминал теперь Михкель. Однако прошлое нельзя потом изменить, нельзя вновь и лучше прожить минувшее.
Вначале Михкель думал, что произошло крупное недоразумение и вот-вот выяснится: беспричинно подозревают честного человека. И Раавитс опять продолжит свою работу, которая его захватывала без остатка. По мнению Михкеля, Сассь был прирожденным, до корней волос, организатором. Он знал рабочих, умел подойти к ним и повести за собой. Сассь принимал участие и в движении безработных, которое во времена большого кризиса, в начале тридцатых годов, доставило буржуазным властям много хлопот. Раавитс был избран членом всеобщего комитета безработных. В то время в Таллине, Тарту и в других местах проводились многолюдные собрания безработных, на которых господам сотсам особо уже рот раскрывать не давали, под свист и улюлюканье их сгоняли с трибуны. В холодном январе тридцать четвертого года на последнем съезде безработных в Пярну, в котором Михкель принимал участие, потому что и он был безработным, происходили жестокие схватки между радикально настроенными рабочими и вапсами. Михкелю сейчас вспомнилось, как Раавитс гневно нападал на вапсов, которые пытались демагогическими обещаниями переманить оставшихся без работы людей на свою сторону. Раавитс назвал этих обманщиков рабочих страшнее господ сотсов, сами служат интересам плутократии, а говорят о надобности проветрить Тоомпеа, о необходимости разогнать партийных скототорговцев. Вапсы, сумевшие на всенародном голосовании добиться пересмотра конституции, были уверены в своем влиянии и силе, но, увидев, что на съезде безработных они остались в меньшинстве, начали бесчинствовать. У полиции оказался хороший предлог прервать работу съезда, да что там, просто закрыть его. За организацию марша голодных Раавитс месяц или два провел за решеткой. Об этом Михкель узнал от других, когда справлялся у товарищей, кто этот языкастый Раавитс.
Да, сперва Михкель был убежден, что произошла достойная сожаления ошибка. Однако позднее возникли сомнения. Вдруг Раавитс был когда-нибудь связан с капо, мог быть, так сказать, доносчиком, подлым информатором политической полиции. Во всяком случае, такой слушок вокруг имени Раавитса в конце сорокового года возник. Михкель не хотел этому верить. В его глазах Сассь был слишком прямым и откровенным человеком. Ну а если? Виктор Кингисепп тоже считал Линкхорста несгибаемым подпольщиком, и все же Линкхорст оказался трусом, чтобы спасти свою шкуру, он выдал его и выдал капо все, что знал. Теперь Линкхорст арестован, сын Кингисеппа, говорят, отыскал его, не помогло, что скрывался под чужим именем. Так говорили. И Раавитсу могли угрожать, могли запугивать, избивать, разве допросчики выбирали средства, чтобы сломить сопротивление попавшего в их лапы человека, изничтожить его. Или даже подкупить. И это использовали. За иудины сребреники совершались ужасные деяния. Политическая полиция все время внедряла в рабочие союзы своих шпиков и провокаторов. Незадолго до ареста Раавитса рассказывали о подручном политической полиции, который пятнадцать лет преданно служил на улице Пагари, вначале действовал в союзах на Вокзальном бульваре, затем перебрался на Тынисмяэ, а все считали его достойным доверия товарищем. Двадцать первого июня ревностно изымал в полицейских участках оружие. Однако после того, как было занято управление политической полиции, обнаружились его многочисленные донесения. В свое время Михкель сам читал подпольную листовку, в которой предупреждалось о провокаторах, чьи имена были там приведены. Но Раавитса никто никогда не подозревал, его считали человеком, заслуживающим доверия. По мнению Михкеля, Раавитс был истинным революционно настроенным профсоюзным деятелем. Он не мог быть провокатором. Ни провокатором, ни тайным доносчиком, ни какими-либо глазами и ушами капо. Так думал Михкель, когда узнал, что Раавитс находится под следствием, а также спустя годы после того, как стали говорить о нарушении советской законности. В конце сороковых годов и в начале тысяча девятьсот сорок первого года, перед войной, он все же сомневался в Раавитсе, возникали всевозможные вопросы и мнения. Примерно такие, что вдруг Сассь все же оказался продажной душой. Правда, всякий раз, когда подобные мысли появлялись, он говорил себе, что такого быть не могло, что если Сассь действительно служил капо, то он, Михкель, должен был тогда быть слепым и глухим. Он бы распознал его двуличность. Раавитс был прямым человеком, порой, правда, упрямым, но никак не двоедушным подлецом.
Даже в тот момент, когда Михкель понял, что видел похоронную процессию Тарваса, ему вспомнился Раавитс, и он посожалел, что не успел поговорить с Юссем. С ним Михкель перед войной не виделся, тот будто сквозь землю провалился. То, что Юссь стал работником безопасности, об этом он узнал, лишь когда услышал, что за Раавитсом приходил Тарвас, его старый товарищ. Выяснилось также и то, что Юссь был одним из тех, кто двадцать первого июня занял здание политической полиции. Как говорили тогда и писали в воспоминаниях спустя двадцать лет, шпики с улицы Пагари скрылись, но комиссара политической полиции все же взяли. Правда, разбежавшиеся в тот день следователи, агенты и ассистенты неизловленными не остались, и им пришлось держать ответ за свои действия. Тарваса сразу же определили на работу в службу безопасности, потому что там нужны были верные люди. Из Тарваса после войны, как стало известно потом Михкелю, вышел один из самых выдающихся и бесстрашных людей, которые вылавливали «лесных братьев» и бандитов. То, что он был смелым человеком, Михкель знал по собственным наблюдениям, Юхан в свое время не боялся ходить на собрания вапсов, чтобы в глаза им высказывать правду, как он сам говорил об этом, вапсы же были скоры пускать в ход кулаки, если кто-то требовал от них ответа или мешал их делам. Так же и на том съезде безработных, где вапсы завели свару, Юссь не отступил перед ними, а старался выдворить за дверь крикунов и тех, кто махал кулаками. Когда Михкель разыскивал Тарваса, чтобы услышать от него правду о Раавитсе, тот находился в Ленинграде на каких-то курсах или учениях. Во время войны или сразу после нее Юхан окончил школу оперативных работников. По своему характеру он не был кабинетным человеком, видимо, вначале, при составлении протоколов допроса и оформлении документов, он испытывал затруднения, школьное образование Юхан не закончил, из третьего класса средней школы был исключен за хулиганство. Никаким хулиганом он, конечно, не был, просто исколошматил двух сынков влиятельных родителей: слегка подвыпивши, балбесы приставали к одной фабричной девчонке, которую они из-за ее накрашенных бровей и щек приняли за проститутку. Когда Юхан вступился за совершенно незнакомую ему девушку, желторотые юнцы полезли в драку, но угодили на слишком крепкого противника. Полиция нагрянула, когда один из шалопаев, прислонившись к стене, вытирал расквашенный нос, а другого Юхан вовсю дубасил. Виноватым, естественно, остался Юхан, слово отцов этих молокососов оказалось решающим. Понятно, что с Юханом он, Михкель, должен был обязательно поговорить, другое дело, рассказал бы ему обо всем открыто Тарвас. Да и имел ли он право рассказывать? Работник службы безопасности не может быть болтуном, а обязан уметь держать язык за зубами. Михкель почему-то надеялся, что Юхан не стал бы перед ним таиться. Так он думал, однако достаточной настойчивости, чтобы отыскать Юхана, не проявил. Работы и дел у него было с головой, дела отодвинули Раавитса на задний план. Теперь Михкель чувствовал себя из-за этого весьма паршиво.
Но в Центральном совете Михкель побывал. Там ничего конкретного не знали. И председатель, с которым Михкель летом тридцать девятого года асфальтировал улицы, был немногословен. На прямой вопрос, в чем обвиняют Раавитса, являлся ли он замаскированным врагом, буржуазным подручным или же на его душе имелись какие-то другие грехи, председатель пробормотал лишь что-то неопределенное. В глазах Михкеля он оставался таким представителем революционеров старшего поколения, который не теряет самообладания даже в самых критических ситуациях. После войны Михкелю говорили, что председатель вел себя мужественно и бесстрашно и с безжалостными кровавыми псами немецкой полиции, которые явились схватить его, он оставался до последнего биения сердца бойцом. После разговора с председателем Михкель склонился к мысли, что Раавитс все же в чем-то мог быть повинен. Председатель, правда, ему ничего не объяснил, то ли не знал, что было весьма вероятно, или знал и предпочел молчать, думал теперь, спустя время, Михкель. Председатель вообще был человеком неразговорчивым, не любившим пустословия. Он лишь сказал, что истина рано или поздно откроется, больше ничего. И пусть он, Михкель, до времени из-за Раавитса не седеет.
А рассказал бы Юссь больше этого? Да и чего он там знал? В сороковом году Тарвас был еще лицом незначащим, он и не поднялся до вершителя судеб. В его честности Михкель не сомневался. К классовым врагам Юссь был безжалостным, но не мог же он считать классовым врагом Сасся, себе подобного человека, с которым он плечом к плечу действовал в рабочих организациях: вместе выступали против вапсов, единодушно разоблачали господ сотсов, стараясь уменьшить их влияние на рабочие массы, приветствовали общий фронт коммунистов и левых социалистов, своей деятельностью помогали повелению профсоюзов. В одно время они стали также членами партии — сразу же после легализации коммунистов. Юссь должен был знать Сасся, знать до конца. Лучше, чем он, Михкель. Юссь и Сассь были одногодками и дольше действовали вместе. Так Михкель думал и все равно сожалел, что не поговорил с Юссем. И обвинял себя в том, что больше размышлял о необходимости пойти поговорить с Юссем, чем что-то предпринять, чтобы такой разговор состоялся. Собственно, он не очень-то и искал Юсся. А когда выяснилось, что Юсся в Таллине нет, то рассудил про себя примерно так: если он с Тарвасом в будущем встретится, то непременно заведет разговор о Раавитсе. Но с Тарвасом Михкель больше не встретился. После войны он видел его на одном или двух партийных активах, но тогда Раавитс не вспомнился. Или, что может быть вернее, он уже свыкся с сознанием, что невинных людей, тем более соратников по борьбе, запросто не арестовывают и не осуждают.
Теперь, когда Михкель лучше разбирался в некоторых вопросах, когда были осуждены нарушения советской законности, перед Михкелем встал новый вопрос. Что думал Юссь, когда пришел за Сассем? О чем он думал? Ну, о чем?
Или Тарвас тоже страдал куриной слепотой?
7
— Твой дедушка был честным человеком. Внуком подлеца ты не являешься, — повторил Михкель.
Он был убежден в этом. Теперь, сейчас, произнося эти слова. И не только теперь, а уже многие годы тому назад. С тех пор как были разоблачены и осуждены нарушения советской законности. Однако в последнее время Михкель редко думал о Раавитсе, бывший товарищ ему почти не вспоминался. Но время все же не загасило памяти Сасся. Михкель мог бы даже детально описать его внешность, например, сказать, что Сассь был скуластый и у него вроде бы чуть косили глаза. Что он был светловолосым и что на макушке появилась лысинка. Что Сассь не был находчивым, красноречивым человеком, он не бросался яркими сравнениями, выступал сухо, но был упорным и логичным в отстаивании своих позиций. Михкель помнил и то, что рукава пиджаков у Сасся всегда оставались короткими, руки у него были длинные. Костюмов у портных, которые могли бы сшить рукав нужной длины, он себе не заказывал, костюмы он покупал в дешевых магазинах готовой одежды — в лавчонке какого-нибудь еврея или на улице Веэренни. Так как брюки изнашиваются быстрее пиджаков, то они редко бывали у Сасся из одного материала, тратиться на одежду Сассь не мог. Михкель, конечно, помнил Сасся, но вспоминался он ему только изредка, через долгое время. Сассь оставался в далеком прошлом. В конце пятидесятых и начале шестидесятых годов Михкель думал, что Раавитса реабилитируют, ведь восстановили добрые имена и права многих людей. Того же Лаазика, человека, который в тридцать седьмом и тридцать восьмом годах приносил ему, Михкелю, читать произведения Ленина и других классиков марксизма. Лаазик посвятил свою жизнь книге, политической литературе. Через книжный магазин «Рабочая школа» Лаазик был связан с ленинградским издательским обществом зарубежных рабочих и добывал оттуда книги, полулегально, так как выписывать из Ленинграда книги разрешалось, однако распространять их не советовали. Но Лаазик распространял, конечно, потихоньку и с предосторожностью, через Лаазика Михкель смог ближе познакомиться с тем, что же такое ленинизм. Но Раавитса не реабилитировали, во всяком случае, Михкель об этом не слышал, в отношении Раавитса все осталось по-старому. В работах по рабочему движению о нем ничего не говорилось, и Михкель не знал о судьбе Раавитса больше того, что знал раньше. Но уже тогда он думал, что с Раавитсом поступили несправедливо, что его, видимо, обвинили незаслуженно. «Видимо», да, именно так он тогда думал про себя. Это «видимо» означало, что он и тогда еще немного сомневался. Почему Раавитса не реабилитировали, когда другие вернулись назад? Сейчас, когда внук Раавитса сидел напротив, расспрашивал его и с аппетитом ел подовый пирог Юты, он уже не сомневался, хотя у него и не было новых сведений о Раавитсе. Он просто стал глубже видеть и понимать вещи, с годами он, конечно, поумнел. Годы и жизненный опыт обостряют глаза и ум каждого человека, но не только одно течение времени сделало его мудрее. Все общество стало более зрелым и уже не скрывало неверных шагов, которые были сделаны. Если сказать чуточку более торжественно, то за свои новые глаза он в долгу перед партией, сам по себе он бы ненамного прозрел. Михкель не для того повторил сидевшему напротив него молодому человеку, что его дедушка честный партиец, чтобы успокоить. А может, и для успокоения, потому что потомок Раавитса и в самом деле был возбужден, и все же не только ради этого. Михкель за свою жизнь общался со многими людьми, особенно молодыми, подобно сидевшему напротив Энну, который не носит фамилию своего дедушки, имя гостя он не пропустил мимо ушей. В таких случаях память у Михкеля действовала безотказно, потому что он долгие годы работал в вечерней школе. И директором ее, и учителем, он сам в этой средней школе лишь после войны получил аттестат зрелости, а потом заочно закончил еще и университет. Михкель изучил историю, чтобы в конце концов распрощаться с торговым делом, торговая школа, словно гиря, висела у него на ногах. От торговли он освободился и стал педагогом. Еще и теперь, будучи на пенсии, он давал порой уроки, когда в школе было трудно с учителями, постучаться к нему в сердце было легко. Михкель собирался написать еще и диссертацию, но намерение так и осталось намерением, энергия поистратилась; и перед войной, на войне, а также после ему приходилось выполнять задания, исполнение которых предполагало наличие бо́льших знаний, лучшей подготовки, чем это у него было. Но сближаться с людьми он умел, хватало у него и терпения выслушивать их горести и беды, по своей природе он был человеком участливым. Многие сослуживцы исповедовались ему, к нему приходили облегчать душу. Интриг не любил, то, что слышал, дальше не передавал, даже своей жене, хотя ей он доверял полностью.
Не ради утешения и успокоения внука Раавитса Михкель сказал, что его дедушка не был подлецом, он это чувствовал сейчас всем своим существом. Мало ли что Раавитса пока не реабилитировали, что из того. Тяжелые ошибки свершались, и тяжелые ошибки исправляются, дойдет очередь и до Раавитса, а если и нет, это ничего не изменит. Сейчас, именно в этот миг, у Михкеля возник вопрос: может быть, Раавитс до сих пор не реабилитирован потому, что никто и не добивался его реабилитации? Лаазик, благодаря своей жене, давно вернул доброе и незапятнанное имя. Жена Лаазика не отказалась от своего мужа и добилась того, что его дело в конце пятидесятых годов было пересмотрено и истина восстановлена. Домой, правда, Лаазик уже не вернулся, возвратиться он, конечно, хотел, но умер в поезде по пути от Омска или Томска, и его похоронили там же, в Сибири. Жена отыскала могилу мужа и ездила через каждые два года приводить ее в порядок, звала с собой и свою давно повзрослевшую дочь, они обычно ездили вдвоем, даже втроем, иногда вместе с внучкой.
Жена Раавитса не постояла за своего мужа, то ли не знала, как это сделать, или не посмела, а может, и не захотела. Или… Михкель не стал думать дальше, его все еще преследовало это проклятое «или». Или все же… Эти слова по рукам и ногам связали человека, и его тоже, если быть во всем честным и додумать до конца. Потому что ведь и он мог добиваться реабилитации Раавитса. Сейчас это проклятое «или все же» означало, что жена могла знать о Раавитсе нечто плохое, что-нибудь компрометирующее, и посчитала бессмысленным вступаться за своего мужа. Думать так подло, сказал себе Михкель. Жена Раавитса могла быть просто ошеломлена, напугана и беспомощна. Дело могло быть и так, что она не была столь сильно привязана к Сассю, чтобы оказаться готовой на все ради мужа. Ведь тут же снова вышла замуж. Хотя выйти замуж она могла и из-за сына.
— Вы сказали, что честный человек?.. — спросил Энн Вээрпалу.
— Да, Александр Раавитс, ваш дедушка, человек честный. Он не сделал ничего такого, чего бы вы должны были стыдиться.
— Кто же тогда был Тарвас?
Вот так раз. Выходит, он знает о своем дедушке гораздо больше, если ему известно, кем был и что сделал Тарвас.
Михкель не торопился с ответом, чувствовал, что нельзя опрометчиво бросаться словами. Немного подумал и сказал затем:
— Не сомневаюсь я и в честности Юхана Тарваса. Получается, что вы знаете о своем дедушке гораздо больше сказанного вами.
Михкель поймал себя на том, что опять обращается к молодому человеку на «вы».
— Нет, о своем дедушке я знаю только то, что человек по фамилии Тарвас увел его с работы. Куда, этого там, в каком-то профсоюзном комитете, не знали. Так объяснили бабушке. Бабушка сказала еще, что Тарвас и Раавитс были друзьями. А если это так, выходит, один из них должен быть подлецом.
Хотя молодой человек был возбужден, рассуждал и говорил он вполне логично.
— Я не могу сказать, были ли они друзьями, — дедушка твой, которого мы иногда звали Раавитсом, иногда Сассем, и Тарвас, которого называли Юссем. Старыми товарищами являлись они во всяком случае. Старыми и хорошими. Зла один на другого не имел, за спиной никого не кляли. Насколько я представляю и помню, друг друга они понимали и ценили. Уже поэтому нельзя считать, что один из них обязательно должен быть подлецом.
На этот раз Михкель и не заметил, что снова обратился к молодому человеку на «ты». Он думал лишь о том, как объяснить внуку Раавитса, что столь категорически не подобает судить о человеке. Возможно, Раавитс как раз и явился жертвой такой однобокости. Но молодые сегодня зачастую максималисты, явно, что и потомок Сасся принадлежит к ним. Собственно, молодые и должны быть максималистами, это средний возраст — время компромиссов, а старость — желание всех понять. Если только склероз не убьет способности воспринимать новое. Есть и такие, кто остается до конца жизни максималистом. Энн выдался немного в своего деда, Сассь тоже спешил распределять людей по хорошим или плохим полочкам. Иногда. Хотя чего там, довольно часто. Был упрямым. Но не отрицал и компромиссов. Понимал, что и тех людей, кого он совершенно не ценил, придется привлечь в профсоюз. Рабочие союзы не райские кущи и не секты фанатиков, а боевые организации трудящихся, и у каждого человека свое лицо. Одно качество у каждого члена профсоюза все же должно быть: желание защищать свои интересы, совместно выступать против предпринимателей, буржуазии. Мразь, конечно, приходилось изгонять, мразь, которая лезла в союз с недобрыми намерениями, всевозможных провокаторов и подручных шпиков.
— Я не понимаю вас. Вы уклоняетесь. Вообще трудно понять мотивы поведения вашего поколения, — откровенно сказал внук Раавитса.
Ого, колючий парень. В дедушку. Ну прямо-таки Сассь. И тот любил откровенный разговор, и тот не удерживался от резкостей. А каково обобщение: ваше поколение. Для Михкеля такие разговоры не были новостью. Он и раньше замечал, что поколение сороковых, людей, которые в сороковом году совершили революцию, которые, защищая и воздвигая новую жизнь, вынесли главную тяжесть войны и послевоенных лет, теперь пытаются мерить одной меркой. Считать ответственными за все просчеты и ошибки. Отчасти тут есть правда. Ведь им пришлось отвечать за все, за все прошлое, как за хорошее, так и за плохое. И за Юссей тоже. За откровенных и честных людей, которые не понимали до конца диалектики жизни и во имя идеи готовы были выступить хоть против родного брата.
— Тарвас мог ошибаться. Субъективно он поступал честно, безо всякой зловещей задней мысли, — сказал Михкель. — Больше того, он мог вообще не знать, почему Раавитса, твоего дедушку, вызвали на допрос. В то время он еще не был определяющим и решающим деятелем в той системе, где работал.
Сказав так, Михкель посожалел глубже, чем когда-либо раньше, что ему не удалось поговорить с Тарвасом. Ни тогда, до войны, ни после. Потому что тот же самый вопрос терзал и его все время. Знал ли Тарвас, в чем обвиняли Раавитса, или не знал? Тарваса могли послать за Раавитсом, чтобы не привлекать внимания. И еще потому, чтобы Раавитс не догадался, почему его вызывают. Ибо если Тарвас знал, в чем дело, и без долгого раздумья осудил Сасся, то был он или трусом, который не осмелился защитить товарища, или слепым и от слепоты уже наперед поверил в его виновность. Так Михкель думал о Тарвасе и раньше, особенно с тех пор, когда выяснилось, что не раз давали промашку. В сороковом году он сам подозревал Раавитса, теперь, по прошествии времени, это все больше терзало его.
— Я все равно не понимаю вас, — стоял на своем Энн Вээрпалу. — Вы просто защищаете этого Тарваса, этого бессердечного фанатика.
Его последние слова говорили Михкелю, что молодой человек вовсе не такой зеленый в политике, как он думал. У строителей нового общественного порядка должно быть много фанатизма, но этот фанатизм порой становился крайне нетерпимым в отношении тех, кого считали инакомыслящими, плакальщиками по старому порядку. Фанатизм мог действительно ослепить Юхана, однако и у Сасся фанатизма было не меньше. А разве он, Михкель, сам в то время был не таким? Был. Последние слова молодого человека подтверждали еще и то, что он уже наперед осудил Тарваса, который увел его дедушку. И что Энн был куда больше озлоблен, чем это казалось.
Михкель тоже разволновался. В свое время он легко входил при споре в азарт, но, став директором школы, научился держать себя в руках. Он спокойно сказал:
— Если бы ты знал Юхана Тарваса, то не говорил бы так.
— А я и не хочу знать тех, кто арестовывал невинных людей и, не задумываясь, упрятывал их за решетку, — раздраженно произнес молодой человек.
— Осуждать легко — надо понимать, — сказал Михкель.
Эту фразу чаще всего использовали против самого Михкеля. В последние годы, когда он критиковал людей, которые, по его мнению, не освободились от старого, буржуазного образа мышления. В таких случаях защитники обвиняемых обычно говорили о необходимости понимания, о надобности дать людям время, чтобы освободиться от прошлых ошибочных понятий.
Внук Раавитса расхохотался:
— Вы защищаете не Тарваса, этого презренного сохатого, а самого себя. Свое поколение.
Смех молодого человека был язвительным, даже ядовитым.
Точь-в-точь как Сассь, снова отметил про себя Михкель. В таком тоне Раавитс спорил на съезде безработных с вапсовскими горлодерами. Но вапсов Раавитс считал противниками. Собственными врагами и врагами своего класса. По отношению к товарищам он никогда такого тона не допускал. Ни по отношению к своим товарищам, ни по отношению к людям, которые не понимали политики. Неужели внук бывшего друга считает меня своим противником, одним из тех, кто был корнем всего зла? Или, может, кто-то его настроил?
Так Михкель спрашивал себя, у молодого же человека он поинтересовался:
— Почему вы решили, что надо обратиться ко мне? Кто вас направил?
Он чувствовал себя прокурором, но понимал, что обязан знать о молодом человеке гораздо больше того, что знает.
Гость не собирался ничего скрывать.
— Бабушка. Она не направляла меня к вам, она говорила, что лучше, если я забуду своего кровного дедушку и по-прежнему стану считать настоящим дедушкой отчима своего отца. Она прямо-таки заклинала меня. Что кровный дедушка может лишь скомпрометировать меня. От политики разумнее держаться подальше, бабушка была и против моего вступления в комсомол. Я не отставал, пока не выведал у нее кое-что. Она помнила трех-четырех людей, которые могли знать Александра Раавитса. Я не оставлял ее в покое, и она назвала их. Я ведь очень упрямый.
— Это я уже заметил, — произнес, улыбаясь, Михкель. — В этом смысле ты явно пошел в дедушку.
Молодой человек быстро спросил:
— Он был упрямым?
— Упрямым, даже довольно настырным. Иногда.
— Тренер тоже называет меня настырным.
— Каким видом спорта вы занимаетесь?
— Легкой атлетикой. Четыреста и восемьсот.
— Как Хуанторена, — сказал Михкель.
— Вы разбираетесь в спорте, — признательно сказал молодой человек, не скрывая своего удивления.
— Разбираюсь там или нет, но спортом интересуюсь.
— Сами чем-нибудь занимались?
— Ради своего удовольствия, в школе.
— Соревновались?
— В соревнованиях рабочей молодежи участвовал.
— По какому виду?
— Шестьдесят метров и прыжки в длину. И в высоту тоже, и еще волейбол. Благодаря Сассю, то есть твоему дедушке, получил первые и единственные шиповки. Общество позаботилось, общество приобрело три пары шиповок, и Сассь, все тот же твой дедушка, посоветовал одну пару предоставить в мое пользование. На меня возлагали надежды.
— Чем он сам занимался?
— Изредка играл в волейбол. По воскресеньям, развлечения ради. Он был членом правления нашего общества.
— Значит, привязанность к спорту у меня тоже от него, — сказал с улыбкой Энн Вээрпалу.
— Ну конечно, если тебя интересует еще и спортивная работа.
— После института получу диплом тренера.
Михкель отметил про себя, что скрытое напряжение у молодого человека проходит.
8
Когда они добрались до Пирита, одна площадка, к счастью, была свободной. На остальных трех шла уже игра. Раздавались глухие удары, подбадривающие возгласы, смех. Собственно, настоящих волейбольных площадок здесь и не было, имелось лишь небольшое открытое пространство между соснами, то ли бывшая лесная дорога, то ли естественная лужайка с более или менее ровной поверхностью. И расстояния между деревьями были подходящие, с десяток метров, местами на метр или на два больше, смотря по тому, как росли сосны. Здесь было хорошо натягивать сетки. И каждое воскресенье их натягивали. Обычно на всех четырех площадках. Здесь как раз и умещалось четыре площадки, к реке проход суживался, и поверхность становилась слишком наклонной. Границы площадок были процарапаны в земле. Когда они впервые очутились здесь, тут было всего три вымеренные площадки, позднее прибавилась четвертая. Четвертая принадлежала им. Ее разметил Сассь, который убедил всех, что у него в точности метровые шаги. Когда нужно что-то вымерить. В следующий раз он, Михкель, перемерил площадку рулеткой и убедился, что у Сасся действительно метровый шаг. Длина одной стороны площадки оказалась девять метров и три сантиметра, другой — восемь девяносто восемь. Пять сантиметров туда или сюда, значения здесь, в лесу, не имело. Вымеренное Сассем место и было их волейбольной площадкой. Конечно, если на ней никто не играл. Понятно, что сюда являлись не какие-то определенные команды, здесь играла приходившая отдыхать в Пирита молодежь, иногда и люди постарше, площадки были местом игры «дикарей». Зачастую играли не шесть на шесть, а пятеро против пяти, четверо против четырех и даже трое против троих. Сколько в какой группе бывало людей. Иногда звали поиграть и чужака, если кто останавливался и наблюдал за игрой и когда не хватало играющих. Михкель не раз играл среди чужих, волейбол ему нравился настолько, что порой он вообще приходил один в надежде, что на какой-нибудь площадке потребуется игрок. Он считал себя достаточно хорошим волейболистом, поднимал мяч как требовалось: высоко или низко, прямо над головой или чуть вперед, по желанию нападающего. Подавать мячи за спину тогда не любили. И нападение ему, как правило, удавалось. Нет, у него не было пушечного удара, но зато он хорошо видел площадку противника и направлял удары в ту часть поля, которая была хуже защищена. При хорошем блоке, правда, уступал, не хватало роста и силы удара, в этих случаях он прибегал к обманным приемам. Михкель играл скорее разумом, чем мускулами. Но ведь здесь, среди леса в Пирита, играли не мастера и не на уровне мастеров, здесь главным было перекинуть мяч через сетку, хорошо, если в команде оказывался хоть один нападающий. Михкель быстро осваивался со стилем игры незнакомых ему людей, поднимал мячи, когда отсутствовал нужный игрок, был за нападающего, когда не хватало выше ростом и лучше его игроков или отбивал мячи на площадку противника по возможности туда, где в тот момент не было защитника.
На этот раз они пришли со своими ребятами, прихватив с собой сетку и мяч. О мяче и сетке позаботился Раавитс, хотя в игре он был неповоротлив, ленился кидаться к мячу или вытягивать его, и нападающим он был слабоватым, хотя росту у него хватало. Подпрыгивать Сассь не любил вообще. Частенько он принимал мячи ладонями, но здесь не было строгих судей, и на небольшие нарушения правил игры смотрели сквозь пальцы, но «теплые мячи» Сасся были действительно теплыми, мяч он больше ловил и отбрасывал, нежели отбивал. Зимой в зал играть он не ходил, о тренировке особо не заботился, но членом общества, даже руководства, являлся, и летом, бывало, шел за компанию, чтобы на свежем воздухе выветрить из тела усталость. В таких случаях можно было спокойно возлагать на него заботу о сетке и мяче, Сассь не задумывался о своих удобствах и не любил перекладывать обязанности на чужие плечи. В тот раз вместе с ними был и Юссь, Юхан Тарвас, который своими медвежьими лапами довольно прилично справлялся с мячом, хотя его игра и не привлекала. Зато боксерские перчатки он готов был натянуть в любую секунду, даже прыгать любил, как девчонки, со скакалкой, хотя и весил почти восемьдесят пять кило. Юссь поехал туда из-за моря и реки, вода влекла его почти с той же силой, что и бокс, он мог плыть без передышки хоть десять километров. Рассказывали, что однажды на спор он проплыл от Рыбачьего берега до Пирита, но это могло быть и трепом. Плавал он обычно «по-собачьи», кролем быстро уставал, тут ему не хватало техники или не находил правильного ритма дыхания.
В тот раз разгорелась азартная игра. Даже Сассь вошел в раж. Небо было ясное, солнце палило, теплый ветерок остужал, а еще больше река, она протекала недалеко отсюда, хлопоты доставлял только Юссь, который никак не хотел вылезать из воды.
Они сыграли уже с десяток партий, отдыхали, плавали и снова играли, никто не жаловался на усталость и на то, что надоело, да, они сыграли уже партий десять, когда им предложили провести один настоящий матч. Вызов сделали парни примерно такого же, как они, возраста, которые до сих пор играли между собой на самой приречной площадке, четверо против четырех. Это были не воскресные любители, а тренированные игроки, которые подавали и принимали, поднимали и глушили по-настоящему. Это они увидели сразу, когда проходили мимо их площадки к речке.
— Попробовать можно, — сказал Юхан Тарвас. У него был природный бойцовский характер.
Так же решили и другие, лишь Сассь махнул рукой:
— Меня в счет не берите.
Его и без того бы не взяли, потому что на серьезную игру он не годился. Они посоветовались между собой, из кого составить команду и как распределиться. Михкеля поставили пасовать Юссю. Он согласился, под настроение у того получались сильные удары, и сегодня, казалось, выдался именно такой день. Юссь любил высокие подачи, прямо над головой, и когда они удавались, то из десяти ударов семь-восемь он вколачивал в площадку. Особо и блок его не удерживал, обычно от блока мячи летели за пределы поля, или же он бил поверх блока, — несмотря на свой вес, Юссь обладал хорошей прыгучестью. Согласились на то, что сыграют две из трех, то есть матч выиграет тот, кто из трех партий выиграет две. Победитель получает шесть бутылок пива, парни из другой команды, правда, хотели довести приз до целой корзины, но у их противников не было таких денег, чтобы в случае проигрыша купить корзину пива. Корчма Румму находилась в двух шагах. При счете пять на десять в первой партии Михкель решил, что больше двух партий играть не придется, противники превосходили их. У них было трое нападающих с поставленным ударом, да и мячи они подавали умело, к тому же все хорошо передвигались на площадке. Но тут у Юсся пошли его пушечные удары, каждый достигал цели. Первую партию они даже выиграли — шестнадцать на четырнадцать, и во второй вели — десять — девять, но на этом игра оборвалась.
Виноват был Сассь, вернее, какие-то типы, которые стали к нему приставать. Сассь сидел в сторонке, нашел место, где деревья не затеняли свет, и подставил солнцу спину — так он сам потом рассказывал: сидел и следил за игрой, настроение было хорошее, ребята снова вели в счете. Потом к нему подсели три вахлака, один справа, двое слева. И начали задирать, сперва вроде в полушутку, но под общий задор все больше раскураживались и наконец заявили Сассю, чтобы убирался прочь, если хочет в целости и сохранности домой вернуться. Что такому красному смутьяну не место здесь, среди честных сынов отечества. Мол, что за дурь он вбивает рабочим, этакий купленный на заграничные деньги подстрекатель. Сассь узнал старшего из них, тот сам рта не раскрывал, зато с нескрываемой злобой оглядывал Сасся, это был старый вапс, который вертелся среди рабочих. Сассь подняться поднялся, но не ушел. Тогда один из трех, самый молодой и плечистый, хотел было двинуть ему, но Сассь спокойно оттолкнул нападавшего, как он сам потом говорил. Зато второй приставала влепил ему кулаком между глаз, и Сассь отшатнулся к дереву. Это уже заметил Юссь, поймал мяч и с мячом под мышкой пошел к драчунам.
— Кто тебя ударил? — спросил он Сасся.
Сассь ни слова не сказал, сам подступил к тому, кто его стукнул, и получил новый удар, на этот раз в ухо. Нападавший вознамерился ударить еще раз, но не успел, кулак Юсся скосил его с ног.
До большой драки все же не дошло. То ли внушительная фигура Юсся и его тяжелый боксерский удар отрезвили забияк, то ли их заставило задуматься то, что силы были более-менее равными. Стоило огромного труда унять разъярившегося вдруг Сасся. Обозленному Сассю все было нипочем, Михкелю и еще двум его товарищам пришлось-таки повозиться, прежде чем они успокоили Сасся. Не удержи они его, он бы пришиб своего противника, сила у него была медвежья, при этом и злость дикая. Легко не заводился, но уж если приходил в ярость, то собой уже не владел.
Игра расстроилась. Задиры были из одной компании с игроками противоположной команды.
— Прожженные вапсы, — сказал потом Сассь.
И наверное, он был прав. Видимо, так. Вапсы тогда, летом тридцать третьего года, вели себя уже как победители. Они были уверены, что их проект конституции пройдет на народном голосовании. И прошел. Раавитс, Тарвас и он, Михкель, сожалели о том, что часть рабочих голосовала за вапсовскую конституцию. Однако из-за этого они еще не опустили головы. Были убеждены в своей правоте и посвятили себя ее утверждению.
9
— Что вы сами думали об аресте Александра Раавитса? Тогда, сорок лет тому назад, — спросил молодой человек.
— Я был огорошен, — честно признался Михкель.
Он действительно был ошарашен, когда узнал о том, что случилось с Раавитсом. Ошеломлены были и другие, кто знал Раавитса ближе. Однако Михкель помнил и тех, кто ничего удивительного в аресте Раавитса не увидел, кто глубокомысленно кивал и говорил, что от старых деятелей можно всего ожидать. В основном это были выдвинувшиеся в сороковом году, те, кто старался изо всех сил друг перед другом сделать карьеру. Или же сектанты, которые косо поглядывали на Тынисмяэ и тогда, когда профсоюзы там уже находились под влиянием коммунистов. Но Михкель убеждал себя и других, что произошла ошибка. Визит к председателю не помог ему лучше понять, в чем дело. В одном он убедился. А именно в том, что председатель не собирается постоять за Раавитса. Почему? Возможно, потому, что не сомневался в виновности Раавитса. Но в чем состояла вина Раавитса, этого председатель ему не объяснил, хотя сколько-то он должен был знать его. Михкеля, чтобы не таиться перед ним. Или председатель считал его все же посторонней личностью? Или даже сомневался в нем? Умнее он от визита к председателю не стал, но след этот визит оставил. И в его душе теперь поселились сомнения относительно Раавитса.
— Огорошен? А только что утверждали, что он… что Раавитс… что мой дедушка был честный человек.
Сассевская последовательность, отметил про себя Михкель уже в который раз. Молодой человек все больше нравился ему, хотя на его вопросы становилось все труднее отвечать. Михкель чувствовал, что ему нелегко что-то объяснить гостю. Да и что он мог объяснить…
— Да. Теперь я не сомневаюсь в этом. Тогда…
Энн Вээрпалу снова прервал его:
— Значит, вы все же сомневались?
— Сомневался. Начал сомневаться. Полностью убежденным в виновности вашего дедушки я никогда не был. Но сомнения были.
— Почему? — подобно безжалостному прокурору спросил молодой человек.
— Мне было трудно поверить, что могут беспричинно арестовать известного в рабочем движении человека. Этим я не хочу себя извинять, еще меньше оправдывать, хочу лишь объяснить тебе положение. Все мы, кто участвовал в свержении буржуазной власти, помогали душой и телом, в меру своих знаний и сил, рождению нового советского строя, его укреплению, все мы верили своей власти, власти трудового народа, о которой мы мечтали. В нашем сознании просто не укладывалось, что эта власть, наша собственная власть, может без основания арестовывать людей, которые встали на ее сторону и боролись за нее. Влюбленный зачастую бывает слеп, а мы были пристрастны к своей власти. Те, кто стоял в стороне, особенно те, кому установившийся в сороковом году порядок был против шерсти, кто относился к нему враждебно, те, возможно, яснее видели наши ошибки и потирали руки, когда мы действовали необдуманно. Конечно, опыта государственного управления у нас не было. Время оказалось куда сложнее, чем мы тогда, к сожалению, думали, и было оно намного противоречивее, чем мы могли себе представить.
Заканчивая свою мысль, Михкель подумал, что опять взялся поучать, и остановился. Остановился еще и потому, что увидел: молодой человек встревожился. Явно хотел что-то вставить, но удержался.
Так оно и было. Едва Михкель кончил, как внук Сасся спросил:
— В чем его обвиняли?
Деловой и целеустремленный парень, вынужден был снова отметить про себя Михкель.
— Этого я не знаю до сих пор, — ответил он, чувствуя, что эти слова могут отдалить, а не приблизить молодого человека. А приблизить его к себе и к сороковому году он хотел. У Михкеля усилилось впечатление, что внук Сасся не понимает того времени и, что еще печальнее: дедушка ему чужой. Как он сам признался перед этим, он лишь недавно узнал, что человек, которого до сих пор считал своим кровным дедушкой, вовсе и не дедушка, что его дедушка кто-то совсем другой, совершенно неведомый ему человек, которого он и в глаза не видел. Кто знает, что ему на самом деле говорили о настоящем дедушке, плохое или хорошее. Явно нечто такое, во что он окончательно не верит, что заставляет его обращаться к незнакомым людям. Если отчим отца стал для него близким, если он почитает этого человека, то ему трудно принять нового дедушку. Возможно, он вообще внутренне протестует против своего родного дедушки? Что ему рассказала бабушка, жена Раавитса, о своем первом муже? Что? Помнит ли отец молодого человека своего родного отца? Нет, не помнит, это говорил сам Энн.
— Вы не знали, почему арестовали Раавитса, и все же готовы были, без долгого раздумья, осуждать его. Тогда сороковой год и впрямь был довольно суровым годом, если вы так не верили людям.
— Верили, Энн, верили, больше, чем верила какая-либо власть до сорокового года. — Михкель впервые назвал молодого человека по имени. — Без веры в человека наш строй не удержался бы. Без веры в людей не вышли бы из трудового народа, не были бы выдвинуты тысячи живших до этого незаметно людей, которые потом управляли государством. То, что случилось с твоим дедушкой, было ошибкой, но от ошибок никто не избавлен. Особенно те, кто ступил на новую и неизвестную дорогу.
Энн Вээрпалу сделал попытку встать, но Михкель остановил его.
— Ты спрашивал, каким человеком был твой дедушка, об этом я еще особо ничего и не успел рассказать.
Внук Раавитса опустился в кресло, иронически кольнув:
— Подлецом не был, но полного уважения тоже не заслужил. В ваших глазах. Для властей он оставался врагом. Думаю, что этого достаточно.
Михкель пропустил сказанное мимо ушей и в свою очередь спросил:
— Видел ты какую-нибудь фотографию своего дедушки?
— Нет, — честно ответил молодой человек. Казалось, он был в замешательстве. Во всяком случае, недавняя настырность в его голосе исчезла. Он добавил: — Бабушка уверяет меня, что ни одной фотографии первого мужа у нее не сохранилось. Их вообще было мало, всего четыре или пять, но она их уничтожила. На всякий случай. Кроме одной фотографии, которая была сделана в день регистрации. Свадьбы у них не было. Эту фотографию бабушка берегла от чужих глаз, но и она исчезла в пламени войны. Дом, где они снимали квартиру, сгорел. После войны Вээрпалу построил себе собственный дом, который все время расширяли.
— Я покажу тебе фотографию.
Михкель упрямо продолжал обращаться к гостю на «ты». Ему казалось само собой разумеющимся обращаться так к внуку Сасся. В рабочих союзах было принято обращаться на «ты».
Он поднялся и достал из нижнего ящика книжной полки большую овальную шкатулку, в которой хранил свои фотографии. Снова сел, положив на колени изделие художественного комбината, этот юбилейный подарок, и начал перебирать фотографии. Он быстро нашел нужный снимок. Это была групповая фотография. Размером с почтовую открытку, четкая. И протянул ее молодому человеку.
— Третий слева. Мы как раз возвращались из Вескиметса. Сделана фотография в тридцать шестом году на Палдиском шоссе. Там, где виднеются березы, теперь стоят дома.
Энн Вээрпалу рассматривал некоторое время фотографию.
— Вы стоите рядом с дедушкой?
— Этот тщедушный мужичонка и впрямь я. У тебя острый глаз.
— Он такого же… или был такого же роста, как отец.
— Метр восемьдесят пять по меньшей мере, плечистый и сильный.
— В лице схожести у них мало.
— Не могу сказать. Не видел твоего отца.
— Ну и короткие же волосы тогда носили.
— До плеч действительно не отпускали.
— Нет, глаза у них одинаковые. Чуточку косящие. Совсем немного, но все же. И в скулах есть сходство.
Михкель, внимательно следивший за гостем, теперь увидел, что и в нем есть нечто от дедушки. Хотя бы обличив, вид. Голос. Может, поэтому он и показался ему знакомым.
— Плечами и ты пошел в дедушку.
— Вид скрытного человека.
— Чуточку скрытным он и был. О себе особо не рассказывал. Я не знал даже того, что он женился.
— А кто этот человек?
Он указал на мужчину, который стоял возле Раавитса.
— Юссь. То есть Юхан Тарвас.
Энн Вээрпалу уставился на Тарваса.
— По виду добродушный.
— Он и был доброжелательным.
— Ищейка, — произнес молодой человек презрительно.
— Я бы так не сказал, — спокойно возразил Михкель.
— Кто же он тогда?
Голос у молодого человека был вызывающим.
— Солдат революции. Да, да, солдат революции. Был. Он умер. Уже лет двадцать. Бандит стрелял сквозь дверь. Юссь на миг забыл об осторожности и поплатился жизнью.
— Жаль, я хотел найти его. Надеялся получить у вас адрес.
Собирался спросить, что он думал, когда шел арестовывать моего дедушку. В чем он видел вину Раавитса? И сказать ему в лицо, кто он.
Михкель чувствовал, что сидевший напротив и все еще рассматривающий фотографию молодой человек слов на ветер не бросает. Явно собирался отыскать Тарваса. Но прежде решил поговорить с другим, кто знал его дедушку. Так что человеком, который прет сломя голову, он не был. И в этом он походил на дедушку. Сассь тоже наобум не ломился, долго обдумывал, прежде чем взяться за какое-нибудь серьезное дело. Во всяком случае о Раавитсе у него осталось такое впечатление. Михкель сам куда больше лез напролом. Прежде делал, потом думал и задним числом клял себя, когда в очередной раз поступал опрометчиво. Лишь став директором школы, обрел большую уравновешенность.
— И я не успел поговорить с Тарвасом, — заметил Михкель.
Сказал не ради красного словца, он действительно хотел это сделать, правда, не с тем рвением, чтобы хоть из-под земли, но отыскать Тарваса. Искать искал, но когда он в первый раз не встретился с Юссем, то пыл у него поубавился. Это Михкель понял теперь, и снова ему было стыдно за себя. А может, он просто боялся?
Энн Вээрпалу спросил напрямик:
— Почему же вы тогда не сделали этого?
— Я и сам спрашивал себя, — сказал Михкель, не отводя взгляда от молодого человека, который внимательно следил за ним. Михкель понял: он не смеет что-либо скрывать, но ему и нечего было скрывать. Что сказать в оправдание своей пассивности? Что был с головой загружен делами, без конца мотался по Эстонии — занимавшийся национализацией предприятий и магазинов народный комиссар был человеком деловым, который видел людей насквозь, он не любил сидеть в кабинете и требовал, чтобы и его помощники своими глазами убеждались, как идут дела. — Да, — повторил Михкель, — я сам спрашивал себя об этом. Ходил искать, но встретиться не удалось, его откомандировали в Ленинград. Вначале я и впрямь не очень волновался за Раавитса. Думал, что произошла ошибка, накладка в работе неопытных следователей и истина скоро обнаружится. Поэтому я не торопился снова разыскивать Тарваса. К тому же был убежден, что арест Раавитса не его затея, у Юсся такие мысли возникнуть не могли. Понимал и то, что Юссь, то есть Тарвас, многого не скажет, профессиональная этика не позволила бы.
— Профессиональная этика… — иронически произнес Энн Вээрпалу.
— Именно, — вспыхнул Михкель, но тут же остыл. — Я не сомневаюсь, что в отношении профессиональной этики многие центральные учреждения могли бы поучиться у органов безопасности. Там нет места трепачам. Находящиеся на следствии дела не подлежат разглашению. Я обратился к начальнику Раавитса. Знал этого человека, старого коммуниста с подпольным стажем, который большую часть своей жизни провел в тюрьмах. Хотел услышать, в чем обвиняют Раавитса, верил, что Каарет — так звали этого человека — все узнает. Был убежден, что он уже выступил в защиту твоего дедушки, замолвил за него доброе слово. Но и в Центральном союзе я ничего не добился. И Каарет не был по природе болтуном, объясняться долго не стал. То ли ничего не знал или не счел нужным объясняться с посторонним человеком. В глазах Каарета я, торговый работник, — тогда я работал в торговле — оставался посторонней личностью. Правда, я заверял Каарета, что знаю Раавитса, как самого себя, и могу поручиться за него; к сожалению, мои слова не подействовали. Да они и были наивными. От того разговора у меня осталось впечатление, что дело очень серьезное, и в мою душу тоже закралось сомнение. Я понял, что с бухты-барахты не действовали, и теперь думаю так. С бухты-барахты, конечно, не действовали, хотя тогдашние следователи слишком уж верили разоблачающим наветам и лживым признаниям. Так думаю я сейчас.
— Какие лживые признания вы имеете в виду?
Михкель вынужден был снова отметить логику мыслей внука Раавитса.
— Я только предполагаю, — начал он и подумал, нужно ли делиться с гостем своими мелкими сомнениями. Но так как он уже начал, то вынужден был закончить. — Я слышал, что арестованные ассистенты или инспектора буржуазной политической полиции, или как там их называли, пытались снять с себя обвинения или выторговать более легкое наказание признаниями, в том числе ложными. Примерно такими: что вот такой-то и такой-то человек был информатором. Вы можете спросить, почему им верили, почему их слова принимали за чистую монету. Этого я не могу объяснить. Возможно, свою роль сыграло то, что политическая полиция действительно внедряла в рабочие организации своих провокаторов и информаторов. Их разоблачали еще до революции, а также после нее. Я имею в виду настоящих подручных политической полиции. Действия провокаторов и доносчиков создавали почву для возникновения атмосферы недоверия, ложные признания сотрудников политической полиции, к сожалению, иногда принимались на веру. Признания бывших ассистентов являлись вовсе не голым приемом самозащиты. На самом деле это был продуманный план буржуазной политической полиции с целью ослабить новую власть, выбить из строя ее активистов, посеять в рядах строителей нового общества неуверенность и недоверие. Недоверие к новой власти и к аппарату ее безопасности, юридическим органам. Склонен думать, что твой дедушка стал жертвой всех этих обстоятельств.
Энн Вээрпалу молчал.
— Так я думаю теперь, спустя многие годы, разговаривая с тобой. В сороковом году я не умел так думать. Просто не мог, — добавил Михкель.
— Я вас не совсем понимаю, хотя и начинаю вроде бы что-то соображать, — произнес задумчиво Энн Вээрпалу и тут же выпалил: — Политика — опасное дело…
Михкелю показалось, что эта мысль пришла на ум внуку Раавитса не сейчас, она принадлежит кому-то другому. Человеку, которого Энн Вээрпалу ценит и уважает. Хотя бы отцу. Или вовсе бабушке. Понимал Михкель и то, что и у бабушки Энна, которая сейчас не иначе как пребывала в том же возрасте, что и он, Михкель, было основание думать так. Арест Раавитса мог в этом человеке все смешать, совершенно потрясти его, перепугать и увести как можно дальше от политики. Политика принесла ее семье лишь беду. Хотя Михкель и не знал жены Раавитса, ему казалось, что эта женщина, неожиданно потерявшая мужа, могла именно ради спасения себя и своего ребенка, отца сидевшего здесь Энна, очертя голову броситься в новое замужество, лишь бы освободиться от запятнанной фамилии Раавитса. Вспомнились слова Юты о том, что Вээрпалу стоит в стороне от общественной жизни, что он отказался баллотироваться в народные депутаты. Видимо, бабушка Энна внушила своему сыну антипатию к политике, к любой общественной деятельности. Ее, наверное, поддерживал и новый муж, Вээрпалу. Явно поддерживал. Думается, в этом же направлении пытались воздействовать и на сидевшего здесь Энна.
— Политика опасное дело…
— Что вы сказали? — услышал Михкель вопрос Энна Вээрпалу.
— Ничего. Только повторил твои слова.
— Я вас обидел?
Михкель чувствовал, что это был голос совсем другого человека. В этом голосе не было никакого вызова. Это был чистый, теплый голос молодого человека, который участливо относится к другим людям.
— Нет, Энн, вовсе нет. Ты ищешь истину, и мне жаль, что я не смог тебе в этом помочь до конца.
В дверях появилась Юта.
— Дорогие мужчины, приглашаю вас немного подкрепиться.
— Спасибо, мать, — сказал Михкель, посмотрел в глаза гостю и добавил: — Идем.
— Ну что ж, — согласился Энн Вээрпалу. — Я решил добиваться реабилитации своего деда. И возьму себе его фамилию… Другие как хотят.
Перевод А. Тамма.