Кто он и откуда — страница 10 из 43

И в этой растерянности он дурашливо сказал:

— Ну да! Все ты придумала…

Как же ему быть? Хранилась огромная какая-то тайна, которую он носил в себе, оберегая свою мать, жалея тетку, ее слабое сердце, но вдруг оказалось, что никакой такой тайны-то и не было… Что он ее словно бы сам сотворил в безумной злости к человеку, который просто не мог и не умел быть хорошим. Что ж тут поделаешь! Живут и такие.

— Но ведь ей нельзя, — сказал он Люде, которая все еще сидела на ступеньке, озаренная потухающим солнцем.

— А мне все равно, — сказала она. — Я ей говорила. Она уверена, что ему будет легче…

— Твоему отцу… А моей матери?

У Люды были воспаленные оранжевые глаза. Он увидел, как напряглись ее ноздри. Она трудно набрала воздуха в легкие и неожиданно вяло сказала:

— А мне все равно…

Поднялась, оправила платье и лениво, словно бы потягиваясь, пошла домой.


В комнатах было так же оранжево и красочно, как на улице, пахло свежим бельем и весной, и дым от папиросы синими космами шевелился в солнечном луче.

— Курим? — спросил Саша, здороваясь с матерью. — Знаешь, какого цвета твои бронхи и трахеи? Коричневого.

Мать промолчала, и лишь тихая улыбка свела ее щеки. Она похудела за последние дни, у нее провалились виски, а от бессонницы и от слез залоснилась жирной, сажевой усталостью кожа под глазами.

Он уже привык к равнодушию матери.

— Ты хоть скажи, как живешь, — говорил ей Саша.

— Как я живу? — отвечала она с насмешливой горечью и умолкала до следующего вопроса.

— А работать-то думаешь?

Она хмурила лоб, словно бы пытаясь сосредоточиться и понять, о чем ее опрашивал сын.

— А куда мне идти? — спрашивала она в забывчивости.

— Ну хотя бы кондуктором опять…

— Нет уж, — говорила она, обидчиво поджимая губы.

И опять сидели молча, пока Саша не начинал говорить. Он сказал:

— Мне вчера повестку из военкомата принесли.

— Ну и что? — спросила мать. — Ходил?

— Завтра. Написано, чтоб никуда не выезжал.

Она задумывалась, и выражение скорби старило ее лицо, как будто ее наводил на грустные раздумья этот приказ никуда не выезжать, как будто она не о сыне задумывалась, а о том далеком теперь человеке, которому, наоборот, приказали выезжать… И о себе…

— Ты какая-то чудная стала, мам, — говорил ей Саша. — Надо взять себя в руки.

Но она только усмехалась в ответ.


И все-таки Саша не чувствовал себя чужим в этом доме. Ему порой казалось, что матери приятно видеть его и слышать, потому что, когда он уходил, она вдруг как будто вспоминала о нем, как будто понимала наконец, что к ней пришел сын, а она даже не напоила его чаем с вареньем, не поговорила, не поспрашивала о жизни… И на прощанье, уже в дверях, говорила и говорила, спрашивала о своей больной и очень сдавшей сестре, о том, как они там управляются вдвоем, не голодают ли.

— Ты ведь теперь работаешь, вам теперь, конечно, намного легче…

Саша обманывал. Все в жизни было прекрасно, да, он работает, получает теперь деньги, примерно пятьсот пятьдесят рублей, а модельщики в этой лепной мастерской гребут деньги лопатами, и быть может, он тоже когда-нибудь выучится на лепщика-модельщика, будет лепить орнаменты, делать коринфские капители… Или хотя бы на форматора: они тоже зарабатывают здорово. Он обманывал, но она должна была понять, что впереди у него служба в армии, а эта временная работа отливщиком в лепной мастерской — вынужденная штука и не об этом он когда-то мечтал… Она должна была понять. И ему часто хотелось плакать, когда мать верила, что у них там с тетей все прекрасно… Ни разу так и не дождавшись приглашения пожить в ее новом доме, он уходил в одиночестве на станцию, и часто у него болело горло, было больно глотать, словно бы он заболевал ангиной.

«Может, она просто не догадывается? — думал он, подавляя обиду. — Или, может, сама себя считает гостьей в этом доме? Оттого и уехать хочет в Сибирь?»

И особенно горько было, когда он узнал от Люды об этой сумасшедшей затее и когда Люда обиделась на него и так и не вышла за весь вечер из своей комнаты, словно был он совсем здесь чужим и никому не нужным.

* * *

В Москве перед его призывом в армию был еще день, когда он поехал проститься с матерью. Приехал он в предвечерье, после ливня…

Когда он вышел из душного вагона, дождь окончился, но туча еще шевелилась над головой, и дождевые капли, нанизанные на провода, казались белыми на фоне этой тучи. Деревья, напоенные водой, отяжелевшие, стояли не шелохнувшись, всюду оловянно светились лужи, и даже мокрые доски платформы белели оловом. Солнце еще не выкатилось из-за тучи, и в эти пасмурные минуты пахло листьями и летними теплыми лужами.

Сухой среди мокреди поезд, подвывая двигателями, уехал дальше, догонять нависшую над путями, над горизонтом мрачную тучу.

Саша как-то сразу, вдруг увидел внизу на дороге Люду. Она тоже приехала на этом же поезде и теперь шла босиком, держа в руках туфли. Шла очень быстро, и он долго догонял ее.

Он остро чувствовал, как холодная разжиженная дождем земля холодила Людины ноги и как это приятно ей было — ощущать промокшую, остуженную землю розовыми и нежными, как у ребенка, пальцами.

— Ты что такой взбудораженный? — спросила она.

— Догонял тебя.

— Поезд тоже догонял тучу, — сказал Люда восторженно, — а так и не догнал.

— А я вот тебя догнал.

Она засмеялась беспричинно и сказала:

— То-то запыхался, как паровоз!

— Ты прямо по лужам, а я обходил…

Ветер стал шевелить деревья, и по мокрой земле застучали крупные капли, словно опять начинался дождь. Но вышло солнце. И все разом полыхнуло, преображенно засияло, а туча стала совсем сизой и хмурой.

А потом на террасе Люда мыла ноги в тазу и долго их потом вытирала полотенцем… И тяжело потом и торопливо топала по полу босыми ногами. А Саша со странным чувством прислушивался к ее шагам в доме и к ее хлопотливой, неразборчивой песенке, которую она то напевала тихонько, то бросала, чтобы снова начать.

Но дело не в том, что он слушал с особым вниманием эти шаги, представляя налитые ее, сильные ноги, а в том, что он вдруг подумал о ней как о жене, когда она, согрев обед, накрывала на стол, не спрашивая, будет ли он есть, а зная, что будет, зная, что он не обедал сегодня. И когда она налила ему в тарелку жирных щей, он благодарно посмотрел на нее, босую и радостную, и надолго уткнулся в тарелку с розовыми цветами и золотым ободком.

Ей было шестнадцать лет, и он знал, что у нее много ребят, с которыми Люда однажды его познакомила, когда те пришли с билетами в кино. Ей, конечно, нравился высокий тот парень, которого звали Володей, у которого было вытянутое, с провалившимися щеками, красивое и тонкое лицо с чувственными губами. Саша тогда особое внимание обратил на его губы… Быть может, он уже целовал этими губами Людкины губы, и может быть, она жмурилась от счастья и страха, когда он обнимал ее?

Матери не было дома, и он впервые остался наедине с Людой. Вел себя скованно, путаясь в мыслях о Люде, о ее ребятах и о себе. Его смущало, что он слишком много думал о себе, а потом уже о ребятах и о ней самой. И оттого, что ему очень хотелось понравиться ей в этот вечер, оттого, что он раньше никогда не испытывал так сильно этого желания, хотя ему, конечно, всегда всем знакомым девушкам хотелось понравиться, — в этот вечер он не знал, как это сделать. Он говорил ей, например, о поезде и думал подспудно о том, как бы получше произнести слова, чтоб ей понравился его голос; глядя в окно или рассматривая книгу, он старался это делать так, чтоб она видела, каким он бывает в задумчивости или отрешенности… Это обессиливало его, он терял волю и самообладание, спрашивал часто о матери, беспокоился за нее, понимая как это глупо без конца тревожиться вслух. Тем более Люда все принимала всерьез и тоже беспокоилась.

В тот вечер, так и не дождавшись матери, которая допоздна засиделась в Москве у сестры, и устав от своих раздумий, от глупого представления, от желания понравиться — устав от всего этого, как от тяжелой работы, он все же тайно надеялся, что Люде тоже было приятно наливать ему в тарелку щи. И так все это случилось, будто она с ним легко и радостно, как в детстве, не договариваясь, начала играть в вечную игру «в дочки и матери», а потом опомнилась вдруг, что они давно уже не маленькие, и тогда каждый задумался о себе, переживая по-своему чувства, которые смутили их… Было это так, словно он согласился в этой игре быть отцом и мужем, а она его женой, но потом и он и она задумались и застыдились самих себя. А потому и стали тревожиться вслух о Клавдии Васильевне, которая в тот вечер гостила у сестры…

Дело не в том, что в тот вечер он увидел розовые ее пальцы в холодной и мокрой земле и потом слушал, как она торопливо топала по крашеным доскам в доме, а в том дело, что она ему в тот вечер разогрела щи, заправленные соевым соусом, и налила в тарелку, как наливала когда-то мать, не спрашивая, хочет он есть или нет.

А потом он стоял с ней в потемках на террасе. В соседнем доме горел огонь, и Люда была видна силуэтом на фоне потных, непросохших окошек террасы. И он не знал, чего же она хотела в эти минуты: или, чтобы он скорее уходил, или чтобы постоял еще рядом с ней.

Он смотрел на тени вишневых веток, которые давно уже отцвели и вытянули зеленые горошины ягод на тонких ножках. Эти тени на мерцающих матовых стеклах террасы покачивались, дрожали и замирали вдруг.

Прощаясь, он взял ее руку, тяжелую и ускользающую, и спросил, как когда-то:

— Так кто же мы с тобой? Брат и сестра?

— А я не знаю, — ответила Люда. — Может быть, названые?

— Какие? Названые? Не-ет, ты что-то путаешь… А вообще хорошо — назва-аные!

— Ступай, — шепотом сказала она. — Ну ладно, иди, иди…

— А можно мне тебя поцеловать, как названую сестру? — легко вдруг спросил Саша.

— Ты какой-то чудак! — услышал он ее удивленный голос.