Кто он и откуда — страница 13 из 43

Был конец октября, и было грустно смотреть на землю, жалкую в своем обнаженном омертвении.

Прошло пять часов с той минуты, как Таня Галошина, которая не захотела почему-то расстаться со своей девичьей фамилией, хотя ей и нравилась фамилия мужа — Николотов, сошла здесь, на узловой этой станции, с московского поезда. Ее не встретили: ни муж, ни его друзья, и теперь она совершенно не представляла, что ей нужно делать и что вообще подумать. Много раз она выходила на площадь, «на плешку», как называл ее старик, сидевший недавно напротив и уехавший теперь с местным поездом, оглядывала пустынную, залатанную лужами площадь и возвращалась в опустевший и мрачный зал, в синие его стены, убитые ультрамарином, с пещерками билетных касс, к желтым своим, роскошным чемоданам с мелкими бляхами. Эти чемоданы ей подарил родной дядя, который всю жизнь был военным и знал, как нужны будут эти добротные кожаные чемоданы его племяннице в ее новой жизни. Это были действительно прекрасные и удобные чемоданы, на которые теперь со страхом поглядывала Таня, потому что на улице уже смеркалось, люди все куда-то разошлись, и даже грузчики, которые всякий раз посматривали на нее с нескрываемым удовольствием и без всякой надежды, тоже теперь ушли.

В зале пахло шпалами и было так же холодно, как и на улице. Отовсюду дуло, и казалось, даже из нетопленной печи, из молниеподобной трещины сочился в помещение простудный подвальный холод. Иногда вдруг за окнами прояснялось, светлело, и солнце, пропарывая облака, распухая, входило закатным лучом в синий зал, протягивало бледные и немощные тени на стенах и гасло, скрываясь опять за тучами. Тени испарялись, стены разглаживались и синели еще гуще.

Когда в зале были люди и напротив сидел старик в длинном солдатском бушлате, она спрашивала у него:

— Ну если даже испытания! Ну сколько? Ну день, два?

И всякий раз смущалась, потому что уже спрашивала об этом у него и у женщины с вареными яйцами в решете и у грузчиков, которые покорно умолкали, когда она выходила, и с подавленным смехом, с бражной откровенностью, с любопытством разглядывали ее, нездешнюю и заманчивую. А мужик с потными глазами говорил окая:

— Да я ж вот уговариваю Кольку, вон того, молодого, чтоб он пригласил вас к себе на квартиру. Человек холостой, кровать у него мягкая… Не согласный, вот беда.

И все грохали смущенным каким-то смехом, словно спешили ее заверить этим смехом, что товарищ их, конечно, шутит.

— И как такую бабу мужики одну отпускают?! В жизнь бы не отпустил.

А она не пыталась скрывать свою озабоченность и отчаяние. Люди ее выслушивали сочувственно, жалели, и каждый свое что-то советовал, нереальное, и только женщина с решетом, проводив пассажирский поезд и не распродав яйца, оставила адрес и велела приходить ночевать, если муж не приедет до вечера. «Где уж приехать, — говорила она. — Шоссе до самой Каланчевки перекрыто».

А старик отвечал Тане:

— Как труба! Газ не вода. Угляди-ка! Нешто его видно?

— Неужели за день не успеют? — спрашивала Таня. — Сколько же можно испытывать?

— А взорвется, тогда что? Это дело серьезное очень, газопровод… Только нюхом и уследишь или приборами какими… Это тебе не вода.

А потом пришел местный поезд, и все люди, которые сидели в зале, ушли навсегда из ее жизни, забравшись в старенькие, высокие вагоны с округлыми крышами и узкими окнами. И грузчики ушли, а спустя время донеслись с улицы колкие, звонкие удары падающих бревен.

К концу дня, когда она уже перестала надеяться на мужа, на встречу с ним и, измученная, думала о том, как ей добраться с чемоданами до дома той женщины, которая позвала ее, к площади со стороны города подкатил рычащий мокрый ГАЗ-69, крытый почерневшим брезентом.

Она торопливо пошла к дверям, готовя себя к тому, что это опять не он и что больше уже она не будет ждать, а потащится со своими чемоданами в чужой дом, но вдруг увидела, когда вышла на площадь, машину со слюдянистыми оконцами в брезенте и увидела, как на ходу отворилась дверца и чей-то грязный сапог, словно притормаживая, коснулся земли, и тут же она поняла, что это Сашка, грязный, усталый и смеющийся: он вырос перед ней и побежал к ней, раскинув руки. Он был в шинели, и шинель эта была забрызгана желтой грязью. Таня Галошина прижалась к этой шершавой, новой еще шинели. Сашка целовал ее в виски и в губы, а сам смеялся и взмыкивал от восторга, а она слышала этот вздрагивающий, нервный смех, слышала свое имя: «Татьянка, родная!» — которое он повторял, и поглощенная радостью, ощущением родного человека, его запахом, его порывистой лаской и, понимая, как он тоже соскучился за это время по ней, по ее телу, осознав вдруг свое нетерпение, свою радость, она всхлипнула сквозь смех и мокро взглянула на мужа, у которого фуражка упала на землю и который стоял перед ней с непокрытой головой, с примятыми, пропотевшими волосами, высокий и угловатый в этой новой шинели, ее Сашка — самый близкий и родной человек, о котором она уже не могла бы сказать, хотя прошло не так уж много времени, красив он или нет, потому что это потеряло давно уже всякое значение — он просто был самым близким ей, и самым понятным, и понимающим ее человеком: без него она не могла уже жить.

Она опять прижалась судорожно к его кислой шинели, ощущая щекой жесткий погон и колючую звездочку, хотела сказать что-то необходимое и нужное и не могла найти слов.

И вдруг они оба, поняв, что не одни среди этой площади, как-то вдруг успокоились, огляделись. Саша поднял свою фуражку, отряхнул ее тщательно и надел, поправляя волосы, которые сбились на виске, и посмотрел назад, на машину, возле которой стоял, пружиня ногами, офицер в плащ-накидке. А Таня Галошина тоже поправила шляпку и тоже оглянулась на машину. И оба они пошли.

— Какие вы грязные! — говорила Таня. — А машина-то, боже мой! Как же вы сумели, бедные? Я ведь все-все знаю, и не рассказывайте, я все знаю… И совсем перестала надеяться.

— Ну вот, — сказал ей муж, когда они остановились около машины. — Это мой командир, я писал тебе…

Офицер в накидке слегка поклонился и сказал:

— Очень приятно. Мне Николотов много о вас рассказывал.

— Таня, — сказала Таня Галошина, протягивая руку.

— Кудлай, — сказал офицер.

— А имя? — спросила Таня Галошина.

Кудлай вдруг смутился и сказал:

— Игорь. — И добавил с усмешкой: — Вы не удивляйтесь, если вашего мужа арестуют суток на десять.

Николотов засмеялся и сказал:

— Сюда прорвались, обратно тоже… Мимо всех кордонов, на брюхе по лесам, по гатям… Если бы не старший лейтенант, я бы и не встретил тебя сегодня! — говорил он жене. — Хорошо, что ему в отпуск! Хо! Просто повезло! Если б ты знала…

— Шеф у нас гений, — сказал Кудлай.

— Да, слушай! Это действительно гений, — подхватил Николотов.

И опять, возбужденный пережитым, он смеялся, легонько обнимая жену, словно убеждаясь в ее реальности, помогал Кудлаю вытаскивать чемодан из машины, а потом побежал вместе с женой за ее чемоданами, и Таня подумала с удивлением вдруг, как длинно и официально называет ее муж этого парня в накидке — «товарищ старший лейтенант», потому что Кудлай этот совсем не выглядел старшим, а, наоборот, был моложе Сашки, и это смешило ее.

«Дети! — думала она. — Совсем как маленькие дети… Чудаки!»

* * *

Они приехали в расположение части, в одну из отдаленных деревень, которая называлась Талицей, совсем уже ночью.

У соседнего дома лаяла собака, озлобленно урча в паузах, чавкала под ногами грязь, лучик карманного фонаря скользил по лужам, которые взблескивали среди антрацитово-черной грязи, и ноги тоже скользили. И Тане было страшно представить жизнь в этой деревне, ежедневные и непривычные заботы, вынужденное свое безделье, домоседство, глухие предзимние вечера… Но она и не в силах была представить себе эту жизнь и не хотела этого. Она все время думала о горячей еде, о теплой комнате, о постели, о ласке, о тайном том празднике, который барьером отделял ее пока еще от грядущих будней.

Слишком долго и тяжело они добирались сюда, нарушая чей-то строгий приказ о перекрытии всех дорог, и хотя Сашка ей говорил, что в обычные дни сюда приезжает автобус из города, ей как-то уже и не верилось в это.

В окнах дома, к крылечку которого они подошли, за потными стеклами горел свет, искрясь морозно и колко.

Саша, оттянув плечи и руки чемоданами, длинношеий и ссутулившийся, тяжело дыша и спотыкаясь на ступеньках, говорил сбивчиво:

— Вот тут… Осторожнее, тут скоба железная, не упади… Ничего, ничего! Лучше завтра при свете отмоешь, не старайся. Лучше сейчас переобуешься… Вот тут, значит, я и живу. Вот видишь, здесь весной будет сирень цвести… И акация, кажется…

Он, покашливая, толкнул нетерпеливо плечом двери, они с грохотом растворились, и Саша, стукаясь чемоданами о стены, протиснулся в сени, а Таня, окинув взглядом деревянный дом, кирпичи, уложенные у входа, нависшую над высокими плоскими окнами крышу, нерешительно вошла следом за мужем в сени и, освещая деревянную лестницу фонариком, видя мокрые следы на ней, спросила у Саши с озорством, словно они врывались в чужой дом:

— Тут, оказывается, деревянная лестница?

— Да, — отвечал он. — Не упади.

— И деревом так хорошо пахнет, — сказала она, поднимаясь вверх по чистым и гладким ступеням, на которых муж наследил ужасно.

Она увидела справа отшлифованное перильце со старыми извилинами трещин, тронула его рукой, и это перильце, деревянный, сухой и скользкий поручень и деревянная лестница, ведущая в дом, просторные сени с необъятным в потемках, высоким, смутным потолком, струганые бревна, и пакля, и запах сухого дерева — все это ей понравилось, и она сказала:

— Как хорошо-то! Я так давно не ходила по деревянной лестнице…

Но Саша не ответил, и она услышала, как он порывисто и загнанно дышал.

— Посвети-ка сюда, — сказал он.

И когда она осветила низкую дверь, обитую холстиной, он стукнул в эту дверь сапогом и конфузливо проворчал: