Когда небо на востоке стало прозрачным, они пошли к лодкам.
Лошадь тихо заржала им вслед, напоминая о себе, но хозяин пригрозил ей кулаком и сказал знакомое: «Вольно».
Она стояла, привязанная к стволу дерева, и испуганно провожала их взглядом, пока они не скрылись за деревьями. Потом она слышала стук железа, приглушенные голоса и плеск воды… И смолкло все.
Она осталась одна на черном, обожженном острове, пропахшем едкой гарью. Запах этот был ядовит и неприятен. А она, усталая и голодная, всю ночь протомилась в этом тяжелом запахе, и теперь у нее стучало в ушах, будто били по голове чем-то тупым и мягким… И даже утренний ветер, который зашумел наверху, не принес ей облегчения. Она уже ничего не могла учуять, кроме запаха гари, а свет, который растекался по небу, болезненной резью отдавался в глазах, и ей казалось, будто весь этот белый, холодный свет искрился, ожигая глаза… Ветер, который ровно шумел в вышине, сменил направление, и теперь от угасшего костра к лошади потянулся дым. Она позабыла о хозяйском приказе и, отфыркиваясь, не в силах уже переносить этот новый горячий запах дыма, пошла прочь… Но удила больно рванули ее, и она покорно остановилась.
Она не помнила, сколько прошло времени, и не понимала, светло ли теперь или опять наступила ночь… Но услышала голоса и среди этих голосов — голос хозяина. И тогда она заржала просяще и жалобно.
Потом она слышала, как хозяин ругался, как кричал обозленно, и хотя лошадь понимала, что он кричал не на нее, она все же чувствовала себя виноватой и прижимала уши, ожидая удара…
Потом хозяин взвалил ей на спину холодную и мокрую тяжесть, и эта тяжесть обвисла у нее по бокам, странно покалывая и холодя. Она старалась чутьем понять, что это было, но не могла уловить ничего, кроме запаха гари. Этот запах был так силен и неистребим, что лошадь и его как будто уже перестала замечать. Она только чувствовала, что весь мир, окружавший ее, был чужим и погибшим для нее, непонятным, словно ядовитый запах вытравил в этом мире частицу жизни… И одно лишь она ощущала во всей полноте — ту непосильную тяжесть, которую хозяин взвалил ей на спину… Тяжесть эта давила и пронизывала ледяным холодом. Лошадь ждала, когда же хозяин сделает так, что ей будет легко и удобно нести эту тяжесть, но он не торопился этого делать и долго еще ругался с другим человеком, который скоро опять ушел. Лошадь слышала грохот железа и всплески воды, как это было раньше, когда они уходили вместе…
Теперь она знала, что хозяин, оставшись один, скажет ей что-то ласковое, поправит поклажу на ее спине и они наконец пойдут домой.
Она вспомнила дом, и ей представилось вдруг, как ходила она недавно по мокрой земле возле дома и выщипывала старую траву. И она опять заржала нетерпеливо. Но хозяин медлил и не подходил к ней.
А когда, наконец, подошел и молча потянул за поводья, она с трудом пошла, смутно видя его перед собой, словно хозяин ее растекался, менял свои очертания, искрился и сгорал, словно это и не хозяин вовсе был, а кто-то чужой и непонятный, то ли к ней идущий, то ли уходящий от нее, как лесное то существо на седых ногах.
Лошадь слышала, как чавкала и плескалась у нее под ногами вода, и чувствовала, как ноги ее увязали, не находя опоры, слышала, как опять ругался хозяин, совсем не похожий на старого, доброго хозяина. Но в ушах ее все так же шумно и горячо стучало, на спине переваливалась, словно стараясь свалить, холодная тяжесть, и лошадь уже не пугалась ругани, хотя и понимала себя виноватой в том, что устала, в том, что не видит дороги и плохо слушается…
Но теперь ей и ругань эта казалась неполной и нестрашной, как выцветший мир, в котором она шла, напрягая последние силы. Все это было не страшно и непонятно теперь: вся эта ругань и брань, вся эта рвущая боль в губах, — лошади чудилось, что это когда-то давно уже было, и она давно уже привыкла ко всему, и что надо только идти вперед, чтоб услышать когда-нибудь от хозяина единственное то слово «спать», которого она сейчас дожидалась…
А все, что он ей кричал теперь, — все это было не то, не те слова, и лошадь перестала прислушиваться к ним.
Хозяин все так же неясно и странно темнел у нее перед глазами, проваливаясь во мхах и снова вырастая, чтоб опять провалиться. Лошадь видела, как он остановился, и ей вдруг показалось, что она услышала знакомое слово…
Коньков стоял перед трещиной и, подталкивая лошадь, кричал азартно:
— Гоп! Гоп!
Он прыгнул сам и снова выкрикнул все те же короткие и отрывистые слова, которые были знакомы ей, лошади.
— Гоп! Да что ты, дура, стоишь! Прыгай! Ну… Гоп! Гоп!
И рванул ее с силой.
Лошадь почувствовала свирепую боль, услышала, как лязгнуло железо на зубах, и — прыгнула.
Хозяин вдруг вырос перед ней, огромный и непонятный, а она смотрела на него откуда-то снизу и чувствовала холод, который вывалился вдруг из мокрой той тяжести на ее спине и охватил с ног до головы… Она поняла, что упала, и хотела подняться, но это не удалось сделать сразу, и она, пронизанная цепенящим холодом и страхом, рванулась опять и опять. Но и эти усилия подняться растратила впустую. Передние ноги никак не находили опоры, хотя бы жиденькой и неустойчивой, о которую можно было бы оттолкнуться. Шея ее и голова лежали в водянистом, утопающем мхе у ног хозяина. А сам хозяин смотрел на нее сверху и кричал ей что-то жуткое.
И тогда в страхе лошадь заржала и уже не могла остановиться. Она билась, пытаясь вырваться из холодных тисков, которые держали ее, но чем сильнее отталкивалась она задними ногами о непрочный и оседающий мох, тем глубже утопала ее шея и голова, над которой стоял хозяин.
Все это было непонятно лошади… Непонятно, почему хозяин не пускал ее к себе, почему кричал на нее и больно рвал удилами…
И кричал он что-то непонятное.
— Пашка! — орал он. — Пашка-а-а!
Она никогда не слышала, чтобы он так кричал, и в паническом ужасе билась и ржала, слыша свое вибрирующее, тонкое ржание и чувствуя боль во всем теле от этого ржания.
— Па-ашка! — кричал хозяин. — Пашка, сюда!!
Лошадь никак не могла понять, чего же он хочет от нее и зачем он кричит ей это странное слово. Она скоро перестала слышать голос своего хозяина, поглощенная той непостижимой и сплошной болью, которая вдруг прошлась по всему ее телу, и тогда, обессиленная, она притихла на мгновение…
Лошадь не видела хозяина, не видела неба и мхов, которые подступали к ушам, — она видела искрящееся сияние перед глазами и слышала непроходящий гул, с которым это сияние разгоралось перед глазами… Она опять хотела пробиться сквозь это сияние, сквозь этот гул, пробиться к тем теплым и тихим запахам старого сарая, к тем ожиданиям сытного житья, когда можно будет ходить по траве, не опасаясь удара, и ей показалось, что она вдруг продралась с болью и воплем сквозь это искрящееся месиво света на волю и что идет по траве, а вокруг кружатся на ветру белые цветы…
Ей стало легко. И она не услышала выстрела, которым прикончил ее Коньков, не услышала волчьего какого-то подвывания.
СИМ-СИМРассказ
День был ветреный и яркий, когда они приехали в этот маленький северный город. Белая штукатурка слепила глаза, дома вдоль улицы казались плоскими, как крепостные стены с темными окнами-бойницами. Над тесными магазинами по главной улице города пестрели странные вывески, от которых давно уже отвыкли в Москве: «П р о д у к т ы», «Х л е б о б у л о ч н ы е и з д е л и я», «С е л ь с к о х о з я й с т в е н н ы е п р о д у к т ы»… И двери этих крошечных магазинов закрывались снаружи на большие и тяжелые засовы с пудовыми замками.
В этом городе было много людей на улицах, было много желтых шумных деревьев и много земли с травой, которую никто здесь не сеял.
Но когда они вышли к озеру, которое распахнулось сразу же за последним домиком города, Шурочка остановилась и, пораженная, прошептала:
— Боже ты мой, как много здесь воды!
Мрачно-синее, с белыми всплесками озеро окружали желтые леса, и где-то там, среди туманно-желтых лесов, возвышался ослепительно-белым кораблем древний монастырь, и туда, за этот монастырь, в те отдаленные и глубокие заливы, должны были скоро уехать Таганцевы.
Кто-то из друзей сказал им когда-то об этом городе, об озере и так расхвалил эти места, что Таганцевы вспомнили вдруг о них, собрались и приехали сюда отдыхать на месяц. Поездка эта была неожиданна. Они мечтали о юге, о море, потому что все лето лили дожди и хотелось погреться на солнце. Но слишком много было желающих поехать на море, и, подумав, они решили махнуть в эти северные хваленые места.
Жили они на Садовом кольце, на последнем этаже восьмиэтажного дома. Перед отъездом они собрали друзей и крепко выпили за удачу. А ночью поссорились. Шурочка сказала Герасиму, что ей очень нравятся его друзья, что всех она их любит и счастлива, когда они приходят. Шурочка в шутку сказала:
— Они такие хорошие, что и ты с ними становишься лучше. Я, наверно, и люблю тебя за то, что у тебя такие милые друзья.
Герасим обиделся и сказал:
— А твои очкастые сороки, без которых ты жить не можешь, мне надоели. Хоть бы раз привела красивую женщину в дом!
Они ссорились быстро и буйно, но скоро мирились, прощали друг другу оскорбления и не вспоминали о них. И на этот раз к утру они уже помирились.
Оба они работали, но лишних денег у них не водилось. В те дни, когда к ним неожиданно приходили друзья, они сами бежали в магазин за бутылкой водки или вина, за тортом или за колбасой.
Шурочка очень приблизительно знала, чем занимался ее муж в НИИ, и только догадывалась, что он работал над какими-то двигателями. Но она всегда знала о всех его радостях и неприятностях, и этого было достаточно ей.
А сама она работала переводчицей, все дни проводила с приезжими иностранцами и очень уставала от этой нервной, напряженной работы. Иногда ей становилось тоскливо, и она жаловалась мужу на свою судьбу.