Кто он и откуда — страница 35 из 43

Шурочка молчала.

— Ты слышишь меня? — спросил он. — Ты чего это вдруг?

Она и сама не знала чего. Ей стало вдруг очень тоскливо. И что-то прежнее, недавнее прорвалось и затопило обидой душу.

— Мне очень стыдно, — прошептала она.

— Что?!

— Стыдно.

Герасим смиренно сказал:

— Если хочешь, мне тоже стыдно. Но зачем хныкать?

— Все было так хорошо! — сказала Шурочка, всхлипывая. — И зачем нужна была эта лодка! Нашли бы на месте… Все это ты придумал.

— Ну брось, мы ведь вместе решили, — сказал Герасим.

Она всхлипнула шумно, резко вздохнула носом и каким-то сухим вдруг, ненавидящим взглядом окинула мужа, и он заметил, как у нее побелели ноздри.

— Значит, тебе стыдно? — спросила она.

— Ну как стыдно? Ну… стыдно, конечно.

— Тебе, значит, стыдно… Значит, ты трус. Ты только что говорил «я злой, я ужасный», и все это лучше, чем трус.

— Хватит, — сказал Герасим.

— Трус, — сказала она с тихой и злорадной улыбкой.

— Я из-за кого не поехал? Из-за себя, что ль?

— Не лги.

— Ну знаешь!..

— Боже мой, как я несчастна, — сказала вдруг Шурочка, беспомощно всплеснув руками. — Как я несчастна!

— Хватит паясничать! Истеричка!

— Не кричи! Все равно ты трус.

— Я тебя ударю! — крикнул Герасим.

— Ты ударишь? Ты?!

Он ненавидяще смотрел на жену, и в глазах его был какой-то белый огонь внезапного бешенства.

— Ну ударь! — крикнула она ему.

Он замахнулся и ударил бы ее ладонью по лицу. Она испуганно отшатнулась и всхлипнула, закрывшись руками. А он сам испугался того, что чуть не ударил ее, и схватил ее руку.

— Ну вот, довела… — сказал он отчаянным каким-то голосом. — Ну вот… Дура!

Она медленно открыла лицо и презрительно посмотрела на мужа.

— Ты на меня… замахнулся? А ты смелый!.. — сказала она размеренно и трудно, как тяжелобольная. — Отпусти мою руку!

— Ладно, Шурик… Ну прости меня…

— Отпусти мою руку! — холодно повторила она.

— Ну и черт с тобой! — крикнул он и швырнул ее руку, хотя продолжал пронзительно вглядываться в каждый намек какого-то ее движения, боясь за эту оскорбленную женщину, которая могла, как он чувствовал, натворить сейчас бед.

А она поняла как будто его опасения, улыбнулась краешком рта и сказала:

— Не бойся! Тебе не придется спасать меня, — и кивнула головой за борт.

Он сразу успокоился, как только она сказала об этом, и ему сразу стало легко.

— А я и не думал бояться, — сказал он. — Можешь попробовать, я не буду мешать: здесь около двадцати метров — хватит.

Она вдруг упала на скамейку, уткнулась в руки и зарыдала. Таганцев никогда не слышал такого странного, утробного воя, не слышал не только от Шурочки, но и вообще от человека. Он сидел убитый, без прошлого и без будущего, живущий одним лишь мгновением, тем коротким обрывком времени, в котором звучал этот гудящий вопль женщины. А у Шурочки тряслись лопатки, вздымались плечи, и, склоняясь над ее головой, шепча ей что-то и прося о чем-то, Таганцев чувствовал мокрый жар ее лица, запах пота и слез и готов был сам выпрыгнуть за борт.

— Ну, милая моя, ну прости!.. Ну не надо, — говорил он ей. — Я все понимаю… Ну прости… солнышко мое, радость!.. Я ведь очень люблю тебя… Ну прости!

Она давно уже затихла, а он продолжал ей что-то говорить, повторяя без конца просьбу о прощении, и ему казалось, что она внимательно слушала его и… не понимала.

А когда пароход подходил уже к Мелюшке и когда она поднялась со скамейки, зябкая дрожь сотрясала ее, и на лице ее, смятом и заплаканном, цепенела какая-то угрюмая сосредоточенность.

В каюте было уже сумеречно, но свет еще не включали, и потому никто из пассажиров не заметил ее заплаканного лица, а если и заметил, то решил, наверное, что она спала. Но скорей всего никто не обратил внимания на нее, и она прошла, ведомая мужем, в лихорадочном ознобе по дрожащему полу каюты, мимо людей, мимо молодого капитана с глицериновыми глазами и, поддерживаемая мужем, ступила на подвесной трап, потом прыгнула на берег и, кутаясь в свой охристый плащ, застыла на месте, дожидаясь мужа.

Он очень внимательно следил за ней, и ему казалось, что она уже не сердилась на него.

Берег как будто отвесным, высоким валом поднялся над пристанью. Травы и кусты уже отдали сумеркам дань, стали сизые, и в вечернем мире, утратившем перспективу, шли согбенные люди с парохода, шли они вверх по смутно светлеющей тропке. Идти им было тяжело с мешками, и они были похожи на каких-то медлительных нездешних носильщиков.

Под крутым берегом было тихо. Вода была спокойна, и только пароход громил ее своим винтом, отчаливая от пристани. Отчаливал он как-то боком, грузно и неуклюже, но между ним и берегом все больше и больше появлялось воды, которая как будто растекалась по поверхности, словно со дна били мощные ключи, отталкивая пароход.

Когда пароход отплыл наконец, Таганцев увидел темный силуэт человека над водой, увидел плакатного какого-то рыбака в просторной брезентовой куртке, в резиновых сапогах с ботфортами и понял, что это Борис, хотя ему раньше казалось, что тот был в стеганке и в кирзовых сапогах. И он подумал, как гнусно то чувство, с которым он шел к нему в этих сумерках, оставив рюкзаки у Шурочкиных ног, и как ничтожен он в своем опасении и страхе перед этим человеком, который, если узнает о ссоре, молча и нехорошо посмотрит на него.

— А где же лодки? — спросил он, откашливаясь.

— Здесь, — сказал Борис. — Я ж говорил, лучше на лодке… Жду целый час, наверно.

— Да, — сказал Таганцев с отчаянием. — Да. Я очень жалею.

И подумал, что, если бы все сложилось иначе и не было бы ссоры, сидели бы они сейчас за столом и шутили, вспоминая волны.

— Ну что ж, — сказал Герасим, оглядываясь на жену, — надо, наверное, двигаться. Нам еще нужно попроситься в дом…

Шурочка молча отделилась от рюкзаков и пошла к воде.

— Ты тоже с нами, пожалуйста, — сказал Герасим Борису. А сам следил за женой, и думал он только о ней, предчувствуя что-то нехорошее.

— Выпьем по маленькой, — говорил он, видя, что Шурочка прошла на помост причала и слышала отказ Бориса. — Шурик! — окликнул он. — Я говорю Борису, а он отказывается.

Шурочка молчала и смотрела куда-то вслед пароходу. Нахохлившаяся, она была похожа на озябшую, головастую галку.

— Нет, Борис, я не отпущу вас, — сказал Герасим, опять перейдя с ним на «вы». — Шурик, хоть ты бы его попросила!

Она оглянулась и сказала:

— А что мне просить?.. Я все равно никуда не пойду.

Герасим смущенно усмехнулся и тихо сказал:

— У нас с Александрой Васильевной… конфликт.

Борис закашлялся и, не зная, как ему быть, смотрел на Шурочку. А она, продолжая, сказала:

— Борис, увезите меня отсюда, но только не спрашивайте… Увезите меня, пожалуйста…

— Она смеется, — сказал Герасим… — Это же глупо.

— Я хочу домой…

Герасим, стиснув зубы, молча направился к ней, а она повернулась к нему лицом и, засунув руки в карманы плаща, равнодушно и хмуро разглядывала мужа, и Герасим видел в сумерках ее заплаканные, вспухшие глаза. Он резко схватил ее за руку, словно поймал, и повел на берег. Она вяло сопротивлялась, но шла за ним, волоча ноги.

— Отпусти мою руку, — сказала она.

— Неужели не стыдно? — сказал он шепотом. — Постыдилась бы человека…

Шурочка сказала:

— Ты бы сам это сделал.

Борис тер себе лоб и морщился.

— Ну ладно, други, — вяло сказал вдруг он. — Вы тут решайте конфликт, а я, пожалуй, домой… Темно уже.

— Нет, Борис, — сказала Шурочка. — Я не останусь здесь. Я, может быть, успею еще на ночной поезд… Возьмите меня.

Борис молча пошел к лодкам.

— Пусти мою руку…

— А ты перестань дурить, — сказал тихо Герасим.

— Борис! — повторила Шурочка. — Я очень обижусь, если не возьмете меня! Вы слышите? Честное слово…

Борис гремел лодочной цепью и молчал. Потом он сказал:

— Ваша лодка здесь, в кустах.

— Борис, — продолжала Шурочка, — неужели вам трудно подбросить меня до города? Я вас очень прошу… — И тихо сказала мужу: — Отпусти мою руку, мне больно. — А потом опять громко: — Борис, вы слышите меня?

— Что вы за люди вообще? — спросил Борис. — При чем тут я?

Шурочка замолчала, и Герасим слышал, как тихо заплакала она. Он придерживал ее за руку и, мучась от стыда, от страшного позора, в который ввергла его Шурочка, сказал осевшим и хриплым голосом неудачную шутку, от которой чуть не застонал:

— Она, Борис, влюбилась в тебя, — сказал он, — моя жена…

Шурочка заплакала громче, и слышны были ее короткие всхлипы.

Борис оттолкнулся веслом от берега и, когда лодка вышла на глубину, уселся на перекладину, примеряясь к мотору. Потом он завел мотор и, разворачивая лодку, усаживаясь поудобнее, махнул им рукой и, стараясь пересилить грохот мотора, крикнул им что-то, а после еще крикнул и снова махнул рукой… И пошел от берега, распарывая воду.

— Ты ужасная женщина, — сказал Герасим Шурочке. — Ты не понимаешь даже, как ты обидела человека. — Он сказал это равнодушно. — Ну что ты все плачешь? — спросил он. — Тебе разве легче от слез? У тебя ведь и так морщинки на лице. Перестань! Ну что ты ревешь? Ну успокойся и… прости меня. Я ведь знаю, что ты простишь. Так прости сейчас, не все ли равно… Прости и забудь. Мы оба с тобой виноваты. И дай я тебя поцелую…

Потом они медленно поднимались по горе, угрюмые и смирившиеся, и Герасим прерывистым голосом говорил жене:

— Нельзя нам с тобой ссориться. Мы не умеем. Мы ссоримся для людей. Ты вспомни все наши ссоры. Всегда у нас были свидетели. Мы кричим, оскорбляем друг друга… Мы ведь не глупые люди и, кажется, любим друг друга…

Ему тяжело было тащить рюкзаки и говорить с женой, но он не мог остановиться. Ему казалось, что все уже позади: все их разлады, и брань, и оскорбления, и стыд, что теперь только стоит объяснить жене, как это мерзко и глупо ссориться, и она поймет, потому что она тоже неглупая женщина. Ему даже казалось, что она уже все поняла и задумалась и что осталось совсем недолго ждать ему мирной жизни с этой хорошенькой женщиной, которую он чуть не ударил сегодня, но которая все поняла и, возможно, простила. И все будет по-прежнему хорошо между ними, и он будет думать о рыбной ловле и о последних грибах. До этого счастья совсем недолго осталось: сказать ей какие-то нежные и необходимые слова, и им будет легко обоим. Он думал об этом и с нетерпением ждал того мига, когда он увидит, что жена простила, поймет, что он снова счастлив и что можно сказать ей по-дружески: «А ты у меня славная баба!» И это было тем светом, к которому он карабкался, отбросив все мелочное, и больше всего он боялся теперь, что Шурочка не поймет его, не простит и вот тогда-то наступит мрак, мерзкий какой-то хаос личной жизни.