Кто он и откуда — страница 40 из 43

Все теперь было спокойно вокруг и хорошо. Барабанов не торопился. Он все время думал о выстреле, и это смущало его.

Когда лодка приблизилась к гусям и они, тревожно гогоча, отплыли от берега, Барабанов поднял ружье и взвел курок. Теперь ружье это со взведенным курком стало похоже на какого-то хищного зверя, прижавшего уши перед смертельным броском. Барабанов осторожно приставил его к плечу и, чувствуя, как течение разворачивает лодку, нащупал мушкой белую шею гусака. Гуси успокоились и молчали, и в эти мгновения перед выстрелом Барабанов отчетливо увидел, как плавно плыли они вереницей вдоль берега, недвижимые и важные, и как удивленно и надменно смотрел на него белый гусак, голова которого с высокой роговицей возвышалась над мушкой.

Барабанов как будто нечаянно нажал на спуск. И оттого, наверное, ружье сильно толкнуло его в плечо.

Гусь колотил по воде крыльями и, казалось, пытался нырнуть. В ушах звучал грохот выстрела, и Барабанов, поняв, что он смертельно ранил гусака, подъехал к нему. Умирающий гусь не мог никак угомониться и, окрашивая кровью воду, сильно бил по ней крыльями. Другие гуси, отчаянно и скрипуче гогоча, вытянули шеи и беспорядочно плавали в отдалении.

Тогда Барабанов, ожесточая себя, вынул весло из уключины, размахнулся им и ударил по тому месту, где должна была быть под водой обессилевшая голова гуся. Но и после этого удара, который пришелся как раз по голове, гусь еще долго колотился в судорогах, пока не распластался на воде и не затих. И только на спине его, на белых и плотных перьях, дрожала, как ртуть, большая розовая капля.

Веслом Барабанов подтащил гусака к лодке и, мокрый весь, вытянул его за крыло из воды. Гусь был тяжелый и очень большой, и как ни старался Барабанов отыскать на его переломленной шее следы дроби, ему не удалось этого сделать.

Когда он развернул лодку и поплыл к своему берегу, он увидел оставшихся гусей, которые напряженно следили за ним. Осевшим и хриплым криком он заорал им в радостном каком-то возбуждении:

— Эй вы, хухры-мухры! Не бойсь! Не трону…

Гуси, пугливо озираясь, плавно подплывали вереницей к кустам лозняка и молчали.

«Вот теперь ладно, — подумал Барабанов. — Теперь ей приятно будет. И от стаканчика не откажется…»

И как всегда на реке, в легкой своей и зыбкой лодке, в которой забывал он про костыль и увечье, ему захотелось петь.

Но петь он не умел и внутренним каким-то слухом тянул мысленно знакомые песни, попадая дыханием в ритм этих тягучих песен, и ему казалось, что он поет.


На земле Барабанов снова ощутил свинцовую тяжесть ноги и, багровея от натуги, чувствуя, как набухают веки и лоб, потащил свое тело наверх, к дому. Гуся он держал за лапы. Лапы были остылые и вялые и все время выскальзывали из руки, уходили, как песок, хотя Барабанов сильно сжимал пальцы. Тогда он взял гуся за шею. Так было легче, но он теперь стал думать, что перебитая шея не выдержит и оборвется. Это беспокоило его, и он не торопился, чтобы не раскачивать гуся, который провис у него за спиной чуть ли не до земли. Ему хотелось целым принести домой этого чистого, словно береза, белого гуся, бросить его на стол, чтобы крыло он свое свесил, как на картине, и чтобы не видно было крови, и сказать сестре:

— А вот тебе гусь на обед.

Он подошел к дому и, изнемогая от усталости, мечтая добраться до бидона и выпить кружку родниковой воды, стал подниматься по ступеням крыльца. Их было восемь. Нащупав резиновым наконечником костыля ступеньку, рассчитав равновесие, он налегал на костыль и рывком подтягивал тело и ногу вверх. Это было очень трудно, потому что мешали ружье и гусь. Ему казалось, что на него из окошка смотрит сестра, и он старался улыбаться, хотя и понимал, какая теперь может получиться у него улыбка.

Он уже взобрался на пятую ступеньку, хотел поставить костыль на шестую, но вдруг промахнулся, задел за доску, потерял равновесие и понял, что сейчас упадет и что уже не в силах больше держаться. Но когда он падал, он тоже старался улыбаться для сестры, чтоб не напугать ее.

Она выбежала из дому, и Барабанов, терпя боль в боку, видел, как побледнела она и испугалась.

— Мить! — сказала она. — Ушибся?

— Нет, — сказал он.

Она сбежала вниз и подала ему костыль. Барабанов увидел гуся: он застрял на ступеньке, свесив голову и подломив крыло.

— Больно тебе? — спросила сестра, помогая подняться.

— Теперь уже нет, — сказал он. — О скобу я приложился. И зачем она тут нужна была! Все равно об нее я грязь с ноги счистить не мог…

Он ощупал ружье, которое висело за спиной.

— Чем ты ушибся-то? — спросила сестра. — Грудью, что ль?

А Барабанов жалко улыбнулся ей в ответ и скосился на гуся, который лежал на ступени.

— Вот… тебе, — сказал он сипло, — гусь на обед.

Он увидел, как задрожали и скорбно съежились губы сестры, и сам вдруг, обессиленный, позабыв о себе, не сдержался, глубоко втянул носом воздух и, похолодев, отвернулся, чувствуя слезы и боль.

— Митька-а, — шепотом сказала сестра и заплакала.


Ночью они долго не спали.

К вечеру небо затянуло облаками, было темно и безветренно. Где-то далеко в стороне, за рекой, за плоским пойменным берегом, под которым заночевали гуси, темное небо порой вздрагивало отраженным мерцанием и неслышно опять угасало. И чудилось тогда, что это играли летние зарницы.

В эту ночь, лежа в своих постелях, они ждали чего-то друг от друга и не могли уснуть.

Барабанову казалось, что Нюра захочет ему рассказать, как решилась она и ушла от мужа. И хотя ему не хотелось услышать это сейчас, он терпеливо ждал ее исповеди, уверенный, что рано или поздно она расскажет ему все. А что ВСЕ — он и не знал. Вернее, он сам уже ВСЕ давным-давно знал о сестре и сам уговаривал ее уйти от мужа.

«Если бы был у меня брат, — подумал он, — мы бы вправили ему мозги… Если бы был у меня сильный и смелый брат…»

— Нюра, — позвал он шепотом, — ты не спишь?

— Нет, — ответила сестра.

— А чего ты не спишь? Спи!..

— Ты сам спи…

— Я вот о чем думаю… Я тут хотел «Запорожца» себе покупать, так теперь я перерешил. Мы на эти деньги дом себе новый поставим… Там, над родником… А если не хочешь, не будем строить. Ты не хочешь?

— Лучше не надо, Мить. Лучше купи себе чего хотел, тебе веселее будет… Только вот как же… педали-то?

Он понял ее и сказал обрадованно:

— Их для инвалидов с ручным управлением выпускают, без ножных, значит, педалей, поняла?

— Поняла.

— Ну вот и спи, — сказал Барабанов.

Он лежал и смотрел в потолок. Он думал о лете, о теплой и спелой землянике, которую опять принесет ему сестра из лесу, и ему было радостно думать о том дне, когда он придет обедать и увидит в белой эмалированной миске красные ягоды.

«А в молоке они, как ягоды можжевельника, — подумал он, — только макушки розовые».

— Мить! — позвала его сестра.

— Чего тебе? — отозвался он.

— А это гроза идет?

— Гроза.

— Может, закрыть окно?

— Ты не бойся, она стороной идет.

— А грудь-то у тебя болит? — спросила Нюра.

— Чегой-то болит, — сказал Барабанов с усмешкой. — Здорово я о скобу, видать, приложился… Побаливает немножко. Как вздохнешь, так побаливает.

— Вот ты какой неосторожный.

Ему было приятно слышать эту заботу о себе, это беспокойство, и он, зажмурившись от удовольствия, долго молчал, придумывая такое, чтобы и ей тоже хорошо было, как и ему. Но ничего не придумалось.

— У меня тут бригадир денег в долг просил, — сказал он, покашливая, — а я не дал.

— А тебе разве кто давал? — сказала сестра. — Тебе тоже не давали.

— Да я не просил… Я вот ружье у него попросил сегодня.

— Ну, а он что? — спросила она неуверенно.

— Бери, говорит…

Они опять умолкли в ожидании. За окном чуть внятно зашелестели листья на ивах, и Барабанову показалось, будто всполохи далеких зарниц стали светлее и продолжительней, чем были раньше.

— Сосед ведь наш, — сказала сестра, и Барабанов услышал ее раздумчивый вздох.

— А вот так всегда у людей, — сказал он сумрачно и подумал, что надо будет, перед тем как спать, перед тем как сон придет, закрыть окно, потому что грозу, может быть, сюда нанесет ветер. — Так все по-глупому у людей получается, что даже противно… — сказал он опять.

Листва вяло шелестела за окном, как будто в ночи стрекотали кузнечики. И от дальних всполохов теперь уже явственно возникали тени в доме. Но вставать с постели было лень, и Барабанов ждал, когда сестра закроет окно. Засыпая, он услышал, наконец, торопливый и грузный топот босых ее ног, и этот топот, глухой и тревожный, все нарастал, усиливался, сотрясая ночь, и долго не прекращался, перекатываясь в черных тучах, проваливаясь и падая на железную, гулкую землю…


С того дня, как вернулась сестра, началась у Барабанова беспокойная жизнь. Он так же, как и раньше, вставал по утрам, шел к роднику, пил короткими глотками ключевую воду, умывался и мокрый шел обратно. Он, как и раньше, уходил на работу и размышлял возле машины о разном… Все было так, как и раньше, до возвращения сестры, и ничего как будто не изменилось. Все было так теперь в жизни, как было очень давно, в те далекие дни, когда они жили с сестрой и когда она приносила из лесу землянику. Но не было теперь, в этой новой и непонятной жизни, не было прежнего покоя. Он не узнавал сестру.

Он был ласков с ней, и она тоже нежно любила его. Но порой Барабанов с тоской смотрел на нее, покорную и тихую, и ему было обидно думать, что она несчастна. Иногда вдруг хотелось услышать ругань сестры, увидеть ее недовольство, как это бывало раньше.

Но она была тиха и безропотна и с каким-то материнским терпением прощала ему все его житейские немудреные прихоти, стараясь угодить во всем.

Это угнетало Барабанова, и он постоянно чувствовал себя виноватым перед ней. Однажды летом, работая на прополке свеклы, на том далеком поле, которое примыкало к лесу, она набрала на опушке спелой земляники. А он, придя домой, услышал запах этих ягод и сказал с порога: