Кто они такие — страница 14 из 50

Однажды утром она спрашивает, куда ты идешь, какие планы у тебя на день? Я молча ем яичницу, а она все талдычит, Габриэл, куда ты идешь? Затем говорит, ты продаешь наркотики? Но она произносит это с таким иммигрантским-тщанием-английского-прононса, хорошенько оглушая «р», что получается, ты подаешь на котики? Я начинаю ржать, но потом мне надоедает, и я говорю, хватит молоть чушь, я собираюсь к друзьям в Южный Килберн, а она говорит, к твоим уголовным друзьям, не знающим, куда себя девать. Я уже наслушался этого дерьма, поэтому говорю, закрой рот, чувак, а она говорит, не разговаривай так с матерью, а я говорю, да хоть как, чувак, а она говорит, я не чувак, я твоя мать, и я запрещаю тебе так разговаривать. Но она вообще не вдупляет, что я от нее на расстоянии космоса, на другой планете, я с древними богами и падшими ангелами. Я вообще не тот, кем она меня считает. Я укус росомахи и язык ящерицы. Я агония тысячи изгоев. Скажи, куда ты идешь, говорит она. А я ей, или что? Я уже взрослый, я могу делать, что, блядь, захочу, и по-любому, ты никогда не разрешаешь мне приводить сюда Йинку или кого-то из моих братанов, так какого хуя я должен весь день здесь сидеть? Она говорит, я не разрешаю этой девке приходить сюда, потому что она мне не нравится. Я говорю, как она может тебе не нравиться? Ты ее даже не знаешь. А мама говорит, потому что она тебе не ровня. У меня закипает мозг, и все слова, которые хотели сорваться с языка, разбегаются. Я встаю и подхожу к ее столу в гостиной, где у нее лежат фотографии со мной и братом. Я рву на мелкие кусочки все фотографии с собой и разбрасываю по полу. Надевая кеды «Найк» в прихожей, я поднимаю взгляд и вижу последнюю работу мамы, висящую на стене надо мной: доска, пастозно покрашенная маслом, к ней приклеена пара белых детских ботиков – моих ботиков, когда мне было года два, – и под ними высушенная семянка какого-то растения. И все это вставлено в оконную раму, покрашенную свинцовыми белилами, которую мама нашла на помойке. Я выкатываюсь с хаты.

Прошлый раз, когда у нас была разборка, я пошел гулять и бросил кирпич в окно кухни одного дома чуть дальше по улице, где за столом обедали люди.

На этот раз я набираю дяде Т, и он говорит, что достал лиловый сорт. Я говорю, хочу два косяка, Т, сейчас буду. Он говорит, без проблем, сынок, слушай во чего – и кладет трубку.

Я иду по Хэрроу-роуд, глубоко дыша. Запах выхлопных газов, горячий и сладковатый. Но чувство, которое взбаламутила мама, не проходит, оно все еще выкручивает мне сердце.

На перекрестке с красным супермаркетом на углу, где ночью крутится вся шушера, я перехожу дорогу. Машины стоят. Красный свет. Я прохожу между двумя конями. Конь слева от меня дергается вперед, толкая меня в ногу, от чего я приседаю. Я поворачиваюсь и смотрю на водилу, типа, ты обдолбался, что ли? Он зырит на меня и хмурится. Кислая рожа. Словно жует свои губы. И показывает средний палец. Я подхожу к нему, открываю дверцу и три раза резко бью в табло, пока его глаз не наливается кровью, реальнее любого цвета, что я видел сегодня, и на моей черной перчатке остается темный влажный след. Слух возвращается ко мне. Автобус, который за ним, начинает гудеть. Этот чувак вырывается из ряда на встречную, пересекает ее, выскакивает на тротуар и врезается в фонарный столб. Я иду своей дорогой. Мне нужно к дяде Т, заценить этот лиловый сорт и утопить штуку, пляшущую у меня в груди, хотя прямо сейчас мне как бы хорошо.

Позже, когда я забил большой косяк в гостиной дяди Т и вокруг меня клубятся облака, а по квартире расползается сладковатый землистый запах, пропитывая мне глаза и мозг, я рассказываю дяде Т, что случилось. Я поднимаю взгляд на стену и вижу между портретами Мартина Лютера Кинга и Маркуса Гарви две черно-белые фотографии нагих черных мужчины и женщины, застывших в грациозных позах, словно мраморные статуи, а ниже жирным шрифтом напечатаны слова ПЕРВЫЙ МУЖЧИНА и ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. Под ними на стене висит свидетельство в золоченой рамке со словами НАГРАДА ОТЕЦ ГОДА рельефными золочеными буквами, а ниже печатный текст: Настоящим удостоверяется, что держатель этого свидетельства был назван Отцом Года, поскольку он душевный, мудрый, щедрый, любящий и очень важный человек в своей семье. Подписано с любовью, и от руки на пунктирной линии: Таз, Рубен и Яссмин. На диване сидит приемная дочь дяди Т, Айеша, и курит косяк, который дал ей какой-то брателла. Она всегда получает за так разные ништяки от мужчин – они, наверно, спят и видят ее, но она с ними не спит. Ее гибкая фигурка опускается на диван. Мы дико близки, практически семья, поскольку я неразлейвода с ее братьями, Злюкой и Ганджей, и с сестрами тоже, так что всякий раз, как ее старшая, Яссмин, устраивает тусу, они обе виснут на мне, сжимая своими прелестями, и кричат сквозь смех, семейный сэндвич. Но Айеша натура глубокая. У нее особый дар. Она, типа, видит разные невидимые штуки. И не только хорошие, птушта один раз она мне рассказала, как проснулась однажды и увидела, что ее прижимают к кровати голые руки, и она не могла закричать, поскольку что-то нависло над ней, закрывая ей рот.

Айеша качает головой, а дядя Т говорит, что ж, ты словил нокаут, Снупз. Они скоро усвоят, как тебе перечить. Айеша кряхтит и принимается петь.

Я говорю, хоть бы скорей поруки кончились, чтобы съехать от мамы.

Дядя Т говорит, ты уже здоровый лоб, Снупз, она не может тебе указывать, как жить. Скажешь, нет?

Я говорю, иногда я ее просто ненавижу, понимаешь?

Айеша затягивается косяком, выдыхает дым, глядя в телек, и говорит, разве не любовь рожай меня, так что я-моя не делай ненависть.

Я и Готти

Выйдя из метро на Килберн-парк, я думаю только о двух вещах: дурь и скок.

Дурь я могу достать где-нибудь в Южном Килли. У дяди Т есть амнезия, а Жермен, живущий во дворе Пучка, достал на днях улетного лимонного инея. Что до скоков, я всегда испытываю этот зуд, тайный и неотступный, как слезы и стук сердца, и беспамятство. Я теперь всегда держу клаву в рюкзаке, вместе с книгами и лекциями из универа. На всякий пожарный.

Я начал второй курс. Сейчас сентябрь, и поруки кончились недели две назад. Я выхожу со станции, и ночь смыкает челюсти на теле дня. Я только вырвался с востока, и все, чего мне хочется, это упороться. Я уже даже не помню, как засыпать без косяка, без того, чтобы заторчать, пока голова не закружится, а глаза застелет тьма. Если я не накурюсь до отключки, разум просто понесется вскачь, и я всю ночь буду за ним гоняться. Когда я дую шмаль, я не помню снов. Диких кровавых снов.

Короче, я иду в Пил-комплекс. Вечер еще теплый, лето пока держится, я в черной толстовке «Найк» и джинсах, и мне нормально. Но еще меня греет эта неведомая энергия, это чувство, что я наконец снова заодно с ночью, словно иду на свиданку с классной девчонкой – своей первой любовью, с которой не виделся слишком долго – поскольку последние три месяца на поруках я всегда возвращался домой к семи.

Когда я вхожу в Комплекс, уже десять, и там пусто, даже магазы опустили жалюзи; только камера на шипастом шесте в самом центре знай себе надзирает. Теплый желтый свет за занавесками трехэтажных кварталов что-то скрывает. Фонари ведут битву с тенями и проигрывают. Наступает ночь. Вдалеке парят в незыблемом одиночестве желтые прямоугольники – окна бетонных башен Южного Килберна.

И тут я вижу, как Готти идет в квартал Пучка. Он с какой-то белой кисой, вдвое мельче его, в понтовом белом пальто с меховой оторочкой по воротнику. Я ему, йо, Готти, и он, здоров, Снупз, как сам?

Готти. Черный, как пчелиное жало, а глаза точно закоулки космоса, в которых теряются звезды. Я вижу оспины у него на щеках, а его девушка пахнет шампунем и сигаретами. Я пару раз зависал с Готти у Пучка, в основном просто делил с ним косяк, когда мы все набивались в спальню и валялись на кровати, пока остальные играли по очереди в «Соулкалибур» на Иксбоксе или типа того. Мэйзи недавно въехал в свободную комнату на хате у Пучка, и он все твердит, что, если я закорешусь с Готти, это будет конкретная жесть, и я всегда отвечаю, в натуре, мне нужен хороший едок. Но я не попрошайка, так что не собираюсь просить, чтобы он взял меня на движ.

Это Челси, говорит Готти, и белая девушка чуть кивает, и я говорю, здоров. А потом – Готти, хочу достать дурь, брат.

Он говорит, Пучок даж не дома. Я уже стучал.

У кого-нить найдется, говорю я.

Он такой, ты сам откуда?

Я говорю, тока из универа, но на этой неделе уже все, так что я снова на районе.

Ни слова, говорит он. Я посмотрю, у кого есть, и вынимает мобилу.

Мы сидим на бетонных ступенях квартала Пучка, ведущих на первый уровень. Белая девушка стоит внизу, жует жвачку, глядя на нас.

Я слышал, ты пытался найти себе едока, говорю я.

Ага, но тока их как-то не густо, говорит Готти. Хотя, я слышал, ты в деле.

Ага, я всегда готов, говорю я, затем встаю, снимаю рюкзак, расстегиваю и вынимаю черную клаву. Она такая плотная, шерстяная, с двумя дырками для глаз и дырочкой для рта.

Да ладно, говорит он и берет ее, и улыбка растягивает ему лицо. Готов поклясться, я вижу искры в его глазах, словно некая запредельная сила поворошила угольки, а может, я начитался книжек, и мое воображение выдает фортели.

Люблю это дерьмо, говорит Готти, держа клаву почти с нежностью, глядя на нее словно на лицо любовницы. На нас накатывает тишина Комплекса, и девушка выплевывает жвачку и кладет в рот новую. Затем голоса.

Мы видим Райдера – из молодой братвы ЮК – со своими братанами и двумя метисочками в коротких маечках, все шатаются и смеются, наталкиваясь друг на друга, цыпочки, можно сказать, поддерживают ребят, которые виснут на них, держа полупустые бутылки «Хеннеси».

Мы все говорим, че, как сам, а Райдер говорит, сегодня моя днюха, и мы говорим, хорошо отметить, ганста, и цыпочки смеются чему-то, а их маечки туго натянуты промеж грудей золотыми цепочками, спутанными с голубыми и розовыми пластиковыми четками, на запястьях у них татушки, нежные прядки на лбу идеально завиты и уложены гелем. Кореш Райдера говорит, я так упоролся, а его девчонка говорит, тебе надо проблеваться, и все они еле держатся на ногах, но все равно тишина Комплекса обтекает нас, точно одинокая река, в которой мы все плещемся. Затем мы идем через Комплекс вдоль магазов и видим азиатского брателлу, и Готти подбегает ко мне и говорит, давай съедим его, а я ему, не вопрос.