Кто они такие — страница 29 из 50

Отец сидит за столом, бесцельно водя пальцами по узорам скатерти, словно чертит план. Он всю жизнь рисует. Руки у него сухие и желтые из-за плохого кровообращения. В разговоре он чаще смеется, чем говорит. Но в данный момент он какой-то хмурый. Может, переживает за меня, может, еще что – мне всегда сложно понять. Я не был в родительском доме с Рождества, но теперь решил остаться на выходные, поскольку сейчас пасхальные каникулы и мне не надо в универ. Я стою у двери, а отец смотрит на меня и говорит, завтра мы красить яйца.

Все мои ребята, кто знает моего отца, уважают его и всегда спрашивают, как он там. Бывает, я на какой-нибудь лондонской окраине, по комнате плывут синие дымные реки, и кто-нибудь говорит, йо, Снупз, как твой батя? А потом, реальный ганста, реальная легенда, он у тебя молоток.

Твой батя истый чел, сказал мне как-то Дарио, и я всегда это помню. Один раз Дарио мне рассказал, как наткнулся на своего батю, совершенно случайно, перед будкой Уильям-Хилла. Это был первый раз, когда Дарио упомянул при мне о нем. Я спросил, как это было, увидеть отца после стольких лет, и Дарио сказал, Снупз, я сознаю, что батя мой был просто шпаной, а теперь остарел – вечно сидит в будке, мочит коры с братанами, канючит дурь, чтобы было чем косяк забить. Младший брат Дарио, Трэвис, сказал, ну его нахуй, Д, тебе не надо даже было с ним болтать. Но в голосе Дарио я слышал только жалость. Не думаю, что Дарио с тех пор виделся с ним.

У Мэйзи отец хоть и вождь в Сьерра-Леоне, он никогда не приезжает в Лондон повидать сына, и я время от времени замечаю, как Мэйзи что-то гложет, а затем он начинает говорить, словно продолжает давний разговор: мой батя никогда не почешется, чтобы узнать, как там чувак; он в Сьерра-Леоне копает алмазы и прочее дерьмо, и рассказывает людям, что его сын в Лондоне, а сам мне даже не звонит. Каждый раз, как пытаюсь с ним связаться по одному из его номеров, мне отвечает хуй знает кто, я даже не знаю, говорит позвонить в какой-нибудь бар в Коно, где зависает мой батя, и к тому времени у меня уже счет на нуле.

Так или иначе.

Мой отец сидит за кухонным столом и смотрит на меня, а со стен на нас смотрят ряды картин и рисунков в рамках. Там же его черно-белая фотография, где он еще молодой, в маске, сдвинутой на голову, корчит рожу на камеру.

Когда начнем, тата? – спрашиваю я, надевая на пороге кухни черные кроссовки «Найк эйр-макс».

Я ждешь тебя, повторяет он, поднимая со стола один из пакетиков.

Завтра Пасхальное воскресенье. Отец блюдет одну традицию, еще со времен своего детства в Польше, и я каждый год в ней участвую: мы красим пасхальные яйца. На Пасху мы устраиваем пир из польской кухни: ржаной хлеб, лосось, соус с хреном, картофельный салат, соленые огурцы и кабаносы – это такие сухие тонкие колбаски с морщинистой красной кожей – и свекольник, и маковый пирог, и польские сырники – и играем в эту игру с вареными яйцами. Один держит яйцо, а другой пытается его разбить своим. И так по очереди, пока чье-нибудь яйцо не разобьется с обоих концов, и тогда кто-нибудь третий шутит.

У нас не религиозная семья, просто мы каждый год соблюдаем какие-то ритуалы, словно чтобы не забывать, откуда мы родом. Перед Пасхой отец покупает такой цветной порошок в пакетиках. Здесь его не делают, так что он находит обычно немецкие или русские, где-нибудь в глубине пыльной полки в иракской бакалейной лавке на Порчестер-роуд. Мы варим вкрутую все яйца, ждем, пока они остынут, потом выстраиваем пустые стаканы, насыпаем в них из пакетиков цветной порошок – красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый – и доливаем кипяток, чтобы получилась радуга в стаканах. Следующим шагом мы берем вареные яйца и опускаем по очереди минуты на три в каждый стакан, и так со всеми яйцами, чтобы скорлупа впитала краску. Окрашенные яйца мы вынимаем ложкой и кладем в тарелку с салфетками, чтобы высохли. Первое яйцо из каждого стакана всегда самое яркое, а последнее – самое бледное. И наконец, мы полируем яйца. Окунаем пальцы в масло и обмазываем яйца, чтобы они блестели. Вот так мы и делаем пасхальные яйца. Я и тата. Так мы всегда делали пасхальные яйца. Каждый год.

Мне бы надо было помогать ему вчера, но вместо этого я зависал с Готти на хате у Малого и добрался к родителям только в четыре утра. По-любому, я собираюсь остаться только до Пасхи. Я приседаю на пороге кухни и зашнуровываю кеды, пока отец и картинки на стене взирают сверху на меня, а я смотрю на пол в клетку – зеленую, серую и красную – это мама старательно раскрасила много лет назад, когда мы только въехали сюда.

Я еще вернусь вечером, тогда и раскрасим.

О’кей, говорит он, касаясь пальцами пакетиков с краской на столе, и я чувствую дрожь в груди и думаю о клаве в заднем кармане штанов и что нужно достать новые перчатки.

К тому времени, как я добираюсь до ЮК и зависаю с братвой, я забываю о пасхальных яйцах и семейных традициях, и мы весь вечер торчим на лестнице в доме Малого – курим дурь, ловим кайф и проверяем на вшивость Тайрелла, нашего нового водилу, на случай, если легавые сядут на хвост.

И вот мы в коне, пульс скачет – обычное чувство, когда готовишься съесть кого-то, – и направляемся в Слоун-сквер, а перед нами другой конь, с Большим Д и Малым за рулем. Между тем опускается ночь, и кажется, что небо упало на землю и рассыпалось осколками по всему тротуару. Мы катаемся уже два с лишним часа, а я и не заметил, как они пролетели. Большой Д звонит Готти, и тот говорит Тайреллу парковаться. Мы останавливаемся на одной тихой улочке, чуть в стороне от Кингс-роуд, и ждем.

Что-то мне не нравится в этом районе. Помпезные краснокирпичные здания, смотрящие на нас свысока, чистые тротуары, фигурные дверные молоточки, видеоинтеркомы, блестящие черные перила, теплый свет из комнат с высокими потолками, а фасады защищают черные деревья с черными кустами – такими их делает ночь, – и все окутывает тишина, которую так легко нарушить, что даже страшно об этом подумать. Из этих мыслей меня выхватывает голос Готти, резкий, возбужденный, вон тот, вон он, Снупз, с понтовым «Ролекс-президентом».

Я засекаю человека в костюме, идущего по тротуару, в наушниках, с приглаженными гелем волосами, должно быть, с самого утра, и мне подмигивает в темноте циферблат его «Ролекса», и я понимаю, вот оно.

Мы тут же выскакиваем под взглядом полной белой луны, и все, что я слышу, это как бьется сердце, и мне кажется, что я повсюду вижу затаившиеся лица, следящие за каждым моим движением, хотя все за пределами моего тела тихо и спокойно, точно ложь.

Я беру его захватом посреди тротуара, как меня учили: вжимаю предплечье в горло, фиксируя ему шею и перекрывая кислород, так что через несколько секунд его тело обмякает, и он уже не думает сопротивляться. Я чую запах геля. Готти снимает «Ролли», я отпускаю несчастного, и мы чешем к коню. Человек падает на колени и держится за горло.

Мы заскакиваем в коня, Тайрелл нас увозит, и я чувствую полнейшую отстраненность от всего – я на каком-то ином уровне, – пока Готти болтает по мобиле с Большим Д о том, чтобы сегодня же сбыть «Президента».

Мимо проносится город, пятном шума, погружающимся в море ночи, жемчужины света мелькают в его глубинах, и я думаю, что, если мы чья-то карма – должно быть, этот брателла совершил что-то реально плохое, если попался нам с Готти, – и я хочу себе такой «Ролекс», и меня бесит, что с недавних пор я стал лысеть, и я провожу правой рукой по волосам, глядя, как мне на джинсы падают белые пряди и отдельные волоски, прямо с корнями, и вдруг думаю – мы проезжаем по запруженной машинами Эджвар-роуд, с розовым неоном кальянных – чем занимается в этот самый момент моя мама, и слышу у себя в уме, как нож стучит по дереву, когда она срезает корку с буханки – больше всего она любит корки – на разделочной доске в кухне с раскрашенным полом и сине-желтыми стенами, и вижу маму в круглых очках в поддельной черепаховой оправе, придающими ей сходство с совой, и сам от этого шизею, потому что обычно я вообще о ней не думаю, как и в целом о семье, и наконец мне удается выплыть из этих мыслей, и я вижу, что мы почти приехали в Южный Килберн.

Около трех часов, когда одиноко забрезжил рассвет, мы получаем восемь штук за «Ролекс». Нам с Готти достается по две с половиной на брата, Большой Д, как обычно, получает две за наводку, а Тайрелл – одну. Мы говорим Большому Д, Малому и Тайреллу, покеда, паханы, и направляемся в квартал Д, на хату к маме Готти. Уверен, что не палевно остаться у твоей мамы? – говорю я, а Готти говорит, почти всех чуваков загребли тогда, во время рейда, там никого не будет. Мы курим косяк за косяком на балконе и, когда заходим на хату и я ложусь на койку, меня так штырит, что глаза лезут из орбит, и, клянусь, я не чувствую лица.

Когда я просыпаюсь, за каждым углом, по всей улице притаилась ночь, и сегодня Пасха. Не. Охуеть. Как я мог проспать весь, нахуй, день? Мой разум не сразу включается, пробуждается – у меня еще клубится туман в голове, – и единственное, о чем я могу думать, это что я пропустил Пасху, пропустил покраску яиц с татой, и мне, кровь из носу, нужно домой. Прям щас.

Уже почти полночь, когда я подхожу к родительскому дому, глядя на верхние окна, без света. Все уже легли. Поднявшись на крыльцо, я останавливаюсь с ключами в руке, уставившись на латунную букву «E», прибитую к нашей двери. Я вытаскиваю ноги из «Найков», расстегиваю куртку «Авирекс» и накидываю на левую руку. Беру левой рукой кеды и проверяю, что мобила и стопка лавэ у меня в карманах. Медленно открываю дверь, задержав дыхание при повороте ключа, под легкий щелчок замка в тишине. Закрыв за собой дверь, я поднимаюсь по лестнице в носках, окутанный темнотой, ведь я с детства знаю, куда наступать, чтобы деревянные ступеньки не скрипели. Умом поехать, как можно знать свой дом вплоть до скрипов. Я поднимаюсь до верхней ступеньки, тихо дыша, ставлю «Найки» на пол и вешаю ключи и куртку, надеясь, что никого не разбудил. Как обычно, когда я упорот, у меня в уме крутятся дикие мысли, и на этот раз я себе представляюсь призраком, преследующим своих родителей. Под моей ногой скрипит пол. Щелкает колено, разбивая тишину, я застываю и снова задерживаю дыхание. Ночные шумы, ночные шумы.