Он сплевывает с балкона и говорит, по-любому, братан, я думаю, нам надо стать киллерами, ага. Готти смотрит на меня пустыми глазами, и небо теряет яркость, становится чернично-серым. Если чувак намерен это сделать, говорит он, чувак должен быть серьезно настроен, ты меня понял, птушта как тока мы решим пойти и завалить кого-то, назад пути не будет. Я такой, ага, я тебя услышал, но я еще подумаю. Вода целует меня в лоб. Начинается дождь, так что мы спускаемся и стучимся к Пучку. Он открывает дверь и впускает нас.
Позже я выкуриваю большой косяк амнезии и отъезжаю, думая о том, что такая жизнь будет всегда, что мы с Готти всегда будем мутить какие-то схемы на районе, рассчитывая разбогатеть, и может, когда-нибудь разбогатеем. Но сейчас такое ощущение, что это место будет таким всегда, такая жизнь будет всегда. Пучок и Мэйзи, и Комплекс, и ЮК, и дядя Т, и все остальное, словно огромный смерч, который ничем не унять.
Волки и волки
В этом смысл всякой культуры – вывести ручное и цивилизованное животное… из хищного зверя, человека.
Видения утрат по утрам. Видения по ночам, когда я сплю один. Видения богов и падших ангелов, видения сражений на далеких звездах. Я просыпаюсь и натягиваю простыню на голову, словно я в саване – схоронюсь вот так и скроюсь от мира. Мне не хватает ощущения того, как щелка Йинки обжимает мне член. Она получила квартиру в Чизике, но я редко там остаюсь. Я сижу в ее крови, которая словно ртуть; вверх-вниз, горячо-холодно. Когда ты думаешь переехать, спрашивает она. Скоро, Чудо, скоро. Ты всегда так говоришь. На следующей неделе, обещаю. Но на следующей неделе я даже не ночую у нее. Я игнорю ее звонки. Девятнадцать неотвеченных звонков. На следующий день я отвечаю. Почему ты, блядь, всегда играешь с моим сердцем, Габриэл? Что значит, блядь, играю? Ты знаешь, через что я прошла, знаешь, как мне важно построить жизнь с тобой. Ну, это же не моя жизнь, говорю я, а твоя, и я тебе не цемент. Йинка начинает плакать, точнее, выть, как от нестерпимой боли. Словно она для себя решила, что я ее уничтожу. Она говорит, ты всегда так, блядь, со мной, заставляешь думать, что хочешь жить со мной, но нет, ты застрял на дороге с братвой, а я просто слушаю ее плач, потому что не знаю, что еще сказать. У меня больше нет слов, и вообще я ничего не чувствую, хотя хочу почувствовать. Сердце сбежало у меня из груди и сидит на плече, болтая ножками, и окружающий мир превращается в стон. Йинка говорит, я этого больше не вынесу, и раздаются гудки – бип-бип-бип, – она меня сбросила, а я иду по дороге, с пустотой внутри. Назад в Южный Килли. Любовная песня спета.
Не могу поверить, что она порвала со мной. На этот раз, похоже, всерьез. Смешно, как теперь я хочу ее больше, чем когда-либо раньше. Только проснусь и вижу, как она стоит раком, прогнув спину и отставив зад, и я… Словно память, как история, состоит из одних мучений и жертвоприношений.
Снова в универе. Третий семестр второго курса, по второму разу, и, как обычно, я то и дело с кем-нибудь ебусь. Прошлой ночью была жесть – Лекси лишилась со мной девственности. Я это понял только потом. У меня ушла целая серия «Симпсонов», чтобы вставить ей, а когда я спросил, почему он не входит, она сказала, не знаю. Мелкая, темнокожая, длинноволосая, всегда безупречно выглядит, волосок к волоску. Язык с пирсингом, на щеках румяна, словно розовый крем на шоколаде, всегда в ботфортах и джинсах. Просто бери и пользуй. Я не сразу понял, что она всерьез запала на меня и ей никто больше не нужен. Ее близкая подруга, Кейша, сказала мне однажды, ты знаешь, Лекси ждет не дождется, чтобы ты переехал к ней, и я такой, фигак, и мы уже вдвоем обживаем ее комнату. Она живет в кампусе, так что ехать далеко не надо, и я не стал тянуть резину, отчаянно цепляясь за свободу, как раньше, словно меня завтра заметут или убьют.
Я пришел к ней в комнату около шести вечера. Мы стали лизаться, и пирсинг у нее в языке лязгал о мои грилзы с брюликами, а затем она легла на кровать и притянула меня сверху. Я накинул на нас одеяло, и мы стали стаскивать друг с друга джинсы, продолжая лизаться, словно боялись нарушить наш транс. У меня ушло двадцать минут, чтобы вставить ей, и я не мог понять, в чем дело. Я точно знаю, сколько это заняло, птушта «Симпсоны» начались как раз, когда я начал ей вставлять, и я чувствовал ее влагу, но не мог проникнуть, и только когда пошли финальные титры, я ей засадил, и мне было дико тесно. Потом она села на кровати, подоткнув одеяло со всех сторон, а я такой, йо, мне надо отчаливать, птушта меня ждут Капо с братвой на Роман-роуд. Я написал Готти, ты хде, и он ответил, я нахате, и я ушел.
С начала третьего семестра я живу у Капо с Бликсом на Фиш-айленде. Периодически заглядывает Готти, и Бликс с Капо сказали, он тоже может оставаться на ночь, на свободном диване. Это хорошая перемена сценария. Особенно после рейдов в ЮК, после того, как мы перестали делать движи с Большим Д, после того, как Готти услышал, что феды приходили за ним на хату к маме. Я принес сюда свои туалетные принадлежности и книги для универа, и кое-что из шмоток. Готти принес немного шмоток, но большая часть его барахла осталась у мамы, в квартале Д. Принес я и свою «Звезду-9». Распаковав, я завернул ее в чистое полотенце и засунул под одну из диванных секций, на которой сплю. Ни Капо, ни Бликсу я об этом не сказал, поскольку это касается только нас с Готти, и я не хочу, чтобы ребята что-то прочухали. Капо теперь толкает дурь в универе, по двадцать фунтов, то здесь, то там, и это, надо думать, помогает с оплатой жилья. Ни я, ни Готти ни шиша ему не платим, и сам он об этом не заикался. Капо для меня находка.
Я встаю и собираюсь в универ. В девять лекция, затем семинар. После я свяжусь с Готти и поеду на северо-запад, так как сегодня среда, и до конца недели у меня больше нет занятий. Капо и Бликс спят – у них занятия будут после полудня. Готти свернулся на своем диване. Хотел бы я знать, что ему снится.
Мы снова проходим Ницше, и после лекции я сижу на семинаре, спокойный, как слон, поскольку прочитал «Генеалогию морали». Мы говорим о справедливости и ее истоках, и я тяну руку, и, когда профессор говорит, да, Габриэл, я говорю, ну, в «Генеалогии морали» Ницше утверждает, что справедливость – это средство социального ограничения, типа, не просто в плане управления, а фактически, чтобы сдерживать человеческую природу. В общем, если я захочу следовать своим инстинктам, говорящим мне разграбить и занять чей-то город или просто убить врагов, мне этого нельзя. Потому что меня накажет закон, и правосудие отомстит мне за то, что я поддался инстинктам и нарушил общественные нормы, типа того. Препод говорит, именно. И это нехорошо, говорю я, птушта это вынуждает меня подавлять то, что мне нужно для счастья, или как минимум – если говорить о мести, – чтобы, типа, закрыть гештальт.
Один брателла из класса говорит, но, отталкиваясь от твоих слов, если бы мы жили в обществе, где все могли бы просто следовать своим инстинктам, педофилам разрешалось бы домогаться детей, потому что у них такой инстинкт. Мы что, должны просто сказать, о, им надо делать то, что для них естественно?
Я говорю, что ж, ты прав в каком-то плане, но тогда бы я, по крайней мере, мог следовать инстинкту мести и убивать всех педофилов, любых насильников по факту. И не просто убивать, а делать это медленно, чтобы они не сразу умирали, а хорошенько помучились, резать их по кусочку и выбивать все дерьмо, извиняюсь, то есть не хочу показаться здесь присутствующим чересчур жестоким, но я реально говорю.
Кто-то в классе кивает. Кто-то смотрит в книгу и хмурится. Другие уставились на меня. Кто-то шумно дышит. Я продолжаю. Люди могли бы как следует мстить за такие вещи, а не так, чтобы эти насильники просто получали какие-то пять лет в тюрьме, где их же еще защищают, а потом могли вернуться в общество и жить нормальной жизнью, тогда как изнасилованный ребенок останется покореженным на всю жизнь, вы же понимаете. И это полная хрень, птушта в этом обществе люди, продающие наркотики – тем, кто уже их хочет, – получают намного большие сроки. Сразу видно, что на самом деле заботит законодателей, скажите? Некоторые в классе говорят, так и есть, так и есть, а профессор говорит, о’кей, давайте все успокоимся.
После семинара я пересекаюсь с Готти на станции метро «Майл-энд», и он говорит, Снупз, идем, нагрянем в Уиллесден, я так думаю, мы можем устроить движ или типа того. Я говорю, я в деле, по-любому. На платформе он придвигается ко мне и говорит, знаешь, братан, у меня при себе ствол. Я такой, богом клянешься? Богом клянусь, говорит. На мне двое трусов и двое треников. Я ему, я хотел сказать, брат, никто нипочем не сможет сказать, что ты что-то держишь, а он говорит, я единственно, что не могу, – нормально садиться, птушта будет выглядеть, как будто у меня стояк, и он начинает смеяться. Ты чудила, говорю я, тебе не жарко? Маленько, говорит он, когда поезд трогается. Вах, Готти, в натуре, без башни. Только я подумаю, что уже видел все, он мне показывает новый уровень похуизма. Чувак в метро вооружен, к чертям. Ну, поехали. На «Бонд-стрит» мы переходим на ветку Джубили и едем до «Уиллесден-грин».
Мы идем к этому кварталу в Уиллесдене, чуть в стороне от большака, и зависаем за домами, к нам подходит один чувак и говорит, здорово, и Готти нас знакомит. Красный кирпич и узкие окна, газоны перед домом усыпаны мусором, а солнце в небе тяжелое и горелое. Пара мокрощелок с прилизанными гелем волосами – детский пушок по краям лба, словно нимбы, – зырят на нас с лестницы, ведущей к заднему входу в дом. Одна из них замечает меня и жует золотую цепочку. Я смотрю на них: дутые курточки, из-под узких закатанных джинсов выглядывают пепельные лодыжки, и девчонка с цепочкой во рту говорит, эй, смотри, тот парень такой клевый, и я ей улыбаюсь и снова поворачиваюсь к Готти. К нам подходит один брателла, сверкающий грилзами из желтого золота на двух челюстях, говорит Готти, как сам, а Готти говорит, это Снупз, он автор, и брателла стучит мне в кулак, говорит, вах, так ты тот самый Снупз, братан? И кивает с таким видом, словно что-то у него в уме сложилось, затем говорит, так какая твоя тема, чувак?