Кто они такие — страница 43 из 50

ыр – это не амнезия, шишки влажные, плотные и тяжелые, и в пачке много веточек. Не того качества, что я обычно ему скидываю, от этого сбыт стопорится, говорит он, клиентам такого не надо. Скажу как есть, я банально облажался. Будет мне урок на будущее. Никогда не бери говенную хавку, даже если голоден, ага.

Я встречаю Клина у крыльца. Он подъехал в кебе. Выглядишь неважно, брат, говорю я, когда мы заходим в холл перетереть. Клин невысокий и плотный, у него молодежный разряд по дзюдо, но мама так и не оформила ему гражданство, когда привезла из Ганы в четыре года. Она подосрала чуваку, сказал мне Клин, когда я спросил его, почему он не попробует попасть в олимпийскую сборную Великобритании по дзюдо. Так что теперь он не дзюдока (он мне сказал, что их так называют), а толкач. Он рассказывает мне, как эта паршивая шмаль портит ему бизнес. Я часто машу рукой, чтобы он говорил потише, птушта не хочу, чтобы нас услышали соседи. От него пахнет сыром, который я скинул ему. Вах, духан будь здоров, говорю я, принимая от него девятку, завернутую в целлофановые пакеты, и он говорит, ага, духан приличный, но поверь, Снупз, хавка, в натуре, не але. Я сую пачку под толстовку и открываю ему дверь. Звякни, как достанешь чего получше, говорит он, садясь в кеб.

Я иду наверх, надеясь, что сыр в исходной непахучей обертке, в какой я дал его Клину. Войдя на хату, я снимаю кеды и сразу прохожу к себе. Сажусь на кровать и достаю упаковочную пленку, собираясь расфасовать сыр по унциям и замотать в целлофан. Потом отнесу дяде Т. Он наверняка найдет способ избавиться от этого.

Заглянув в пакет, я понимаю, что непахучая упаковка вскрыта. Шмаль кое-как завернута в пленку, и по комнате расходится духан, дико крепкий, словно из всех щелей проросли сочащиеся соком темно-зеленые бутоны. Я прыгаю на кровать и открываю окна. Слышу, как внизу брат говорит, о боже, что за запах, словно кто-то принес собачий корм, и я смеюсь, стоя на кровати. Слышу, как мама говорит, какой ужасный запах, что это? Затем звук открываемых окон внизу.

Поднимается брат, сразу заходит ко мне, и я говорю, не выдавай меня, Дэнни, черт.

Я понял, говорит он, поэтому и сказал, что пахнет собачьим кормом. Но это кошмар, я думал, ты бросил курить.

Я бросил, просто, мой кореш принес пачку шмали на продажу, и мне пришлось взять ее в квартиру.

Габриэл, вся квартира воняет, и он шепотом повторяет это, выпучив глаза, и улыбается.

Я на самом деле не знаю, что он об этом думает. Он опять спускается. Я все заворачиваю назад, думая, как я так распоясался?

В комнату входит отец, встает у двери, морщит лоб и говорит, Гэбри, весь дом пропах марихуяной, и я стараюсь не смеяться на его прононс. В детстве меня всегда тревожили эти его морщинки. Глубокие рубцы, один над другим. Я думал, они появляются оттого, что отец грустит, и гладил его по лбу, надеясь, что разглажу кожу, и тревоги отступят.

Я говорю, прости, тата, серьезно, я ничего не курил, клянусь, просто зашел друг и вернул мою куртку, которую я у него оставил, а он курит траву, вот и воняет.

Отец выходит из комнаты и говорит, ну хорошо, хорошо, я просто говорю, вся квартира запахла теперь и очень трудно перестать, и он спускается. А я повторяю, виноват, виноват, слыша скрип ступеней.

Я спускаюсь, вхожу в кухню и снова повторяю историю, сочиненную для отца. Я не уверен, зачем делаю это. Наверно, хочу, чтобы ему полегчало. Рождество-то было хорошее. Его беспокоит запах, но он все так же читает газету. Я иду в гостиную и пересказываю свою байку маме. Это не действует. Она на ногах, шахматы забыты, глаза холодные и злые.

Где эта куртка? – говорит она. Я хочу ее увидеть, где она?

Я говорю, наверху, мама, я убрал ее в гардероб.

Позже, когда я рассказываю об этом Рексу, он говорит, что в этот момент мне нужно было подняться к себе, взять горсть шмали из пачки и растереть по какой-нибудь куртке у себя в гардеробе. Братан, о чем ты думал? Ну, правда, ты ж не тупой, Снупз, ты видел, что засыпался. Я говорю ему, но, братан, она шла за мной и не собиралась отвязываться.

Покажи мне эту куртку, Габриэл, твердит она, я хочу увидеть эту куртку.

Я говорю, я не стану показывать тебе куртку, мама, и иду наверх, но она идет за мной и говорит, покажи мне куртку, я хочу ее понюхать.

Я останавливаюсь на середине лестницы и говорю, какого хуя, у тебя неадекватное поведение. Я не стану показывать тебе куртку, хватит ходить за мной. Из кухни выходит отец и спрашивает ее по-польски, что она делает, и Дэнни говорит, спускайся и хватит чудить. Почему она не отъебется от меня? Хотя бы раз. Но мать вся в колючках. Может, так ей легче выносить мир? Или меня? Я, блядь, не знаю.

Я у себя в комнате, снова заходит Дэнни и говорит, ты же понимаешь, у тебя нет права так беситься, поскольку то, что ты говоришь, это явная ложь, и это твоя вина, что квартира провоняла этим. Я говорю, ну и что ты хочешь от меня, сказать им правду? Он говорит, ну, типа того. Я не знаю. Но это ты облажался, мама не виновата.

Я убираю завернутую в целлофан девятку в дорожную сумку. Набираю дяде Т и объясняю ситуацию, и он говорит, подходи, как соберешься, сынок, я избавлюсь от этого, без проблем. Я беру сумку и спускаюсь. Захожу в кухню и объявляю родителям, что причина этого запаха в доме в том, что ко мне заехал друг и скинул девять унций травки, и я принес их к себе, думая, что они не будут пахнуть. Ну да, все верно, я продаю травку, так я зарабатываю, то есть как, по-вашему я мог жить в квартире на свои средства до Рождества? Вы же знаете, у меня нет работы, на что, по-вашему, я покупаю всю эту новую одежду и рождественские подарки для всех? Я выдаю все это на одном дыхании.

Мама съежилась, но лицо осталось застывшим, и так посмотрела на меня, что мне стало как-то не похую на все это. Отец, похоже, просто раздражен, что мама вынудила меня сказать правду. Мама объявляет семейный совет в гостиной.

Происходит это так: мы с Дэниелом садимся на потертый кожаный диван перед столиком с забытыми шахматами. По другую сторону столика мама ведет своего рода допрос. Брат говорит ей, что тот или иной вопрос не относится к делу и я могу не отвечать. Рядом с мамой молча сидит отец, глядя в сторону, на стену, беззвучно шевеля губами, словно прожевывает слова. Я указываю на то, что, если бы мы жили в Голландии, у нас бы вообще не возникло этого разговора, птушто я бы по закону считался предпринимателем, а не наркодилером.

Откуда ты это взял? Кому ты собираешься это продавать? Где ты собираешься это продавать? И дальше в том же духе – ни на один из этих вопросов я отвечать не собираюсь. Брат раз за разом поясняет ей это. Мне это напоминает случаи из детства, когда у нас с братом были всякие секретные приколы и мы смешили друг друга, если нам случалось выбесить маму, и она нас наказывала.

В какой-то момент она мне говорит, что этим я гроблю чужие жизни. Чьи жизни? – спрашиваю я. Молодых людей, отвечает она, и мы с Дэнни смеемся. В итоге мне все это надоедает, мама меня раздражает, как может раздражать только пожилая мама, исполненная любви и нелепых убеждений. Я перебиваю ее и говорю, извини, но к чему все это?

Мама поворачивается к отцу и говорит, я нахожу это очень досадным и неправильным, что мне приходится заниматься этим единолично. Неужели тебе нечего сказать своему сыну? Она говорит это в своей обычной, агрессивной манере, совершенно забывая о том, что это ей понадобился этот драматичный цирк.

Отец поворачивается в мою сторону. Я очень огорчаю, начинает он, но мама его перебивает. Огорчен или огорчаю? Мы с Дэнни такие, ну, зачем ты так? Она говорит, но я не понимаю, что он имеет в виду. Я говорю, тата, продолжай, пожалуйста. Я не могу принять, что кто-то в моей семье вовлечен в криминал, особенно мой сын, кто талантливей всех, кого я знаю, кто может делать столько вещей в искусстве, а тебе выбирать продавать наркотики. Я знаю, как тебя трудно найти работа – найти работу, говорит мама и принимается объяснять ему по-польски, что не так с его грамматикой.

Сказав все, что хотел, он смотрит на меня и говорит легким, добрым голосом, теперь все, тебе надо идти куда-то, да? Я киваю и встаю. Время позднее, ночь набивает брюхо улицами и крышами, мамино лицо – зубчатый камень, и мне не хочется оставаться здесь.

Я иду в прихожую, надеваю кеды «Найк» и куртку, и беру спортивную сумку с девятью зедами сыра в пленке. Когда я спускаюсь по лестнице к выходу, из кухни показывается отец и быстро зовет меня, Гэбри, и я поворачиваюсь. Он протягивает мне коробку сладких пирожков. Тебе и твоим друзьям, говорит он с улыбкой, а глаза словно капли серебра под бровями, подкрученными по краям, словно у мультяшного злого колдуна. Спасибо, тата, говорю я и улыбаюсь. Я расстегиваю сумку и кладу коробку с пирожками на завернутую в пленку дурь, прижимая поплотнее.

Я выхожу на улицу и начинаю тихо плакать – лицо кривится, все плывет, – и не могу понять, то ли мне грустно, то ли я просто заметил, как безгранична любовь отца ко мне, пусть даже она наталкивается на что-то ужасное. Я подхожу к автобусной остановке и никак не могу успокоиться, дыхание дрожит во рту, и я медленно выдыхаю, утирая лицо рукавом и злясь на себя, типа, хватит сопли на кулак наматывать, что с тобой, соберись – автобус уже на подходе, и мне нужно ехать в ЮК и избавиться от хавки.

Добравшись до Блейк-корта, я вижу новые сиреневые фонари, взбегающие до самой крыши, словно в каком-то бредовом трипе, весь этот мрачный бетон подсвечен сиреневым, с глубокими тенями. Шозахуйня, думаю я, нажимая звонок дяди Т, и он впускает меня.

Дверь на защелке, и я закрываю ее за собой и кричу, йо-йо-йо, поднимаясь по лестнице. Здоров, Снупз, кричит дядя Т, и я вхожу в кухню. С ним его давний друган, Генерал Искра. Они сидят за стеклянным кухонным столом: дядя Т в этом старом офисном кресле, которое он подобрал за домом, так что может кататься по кухне, когда неохота вставать к раковине или холодильнику – артрит в обоих коленях от многолетней работы штукатуром без защитного снаряжения, – и напротив сидит Искра, под выцветшим постером Боба Марли, на который все время палит солнце из окна. Они курят большие косяки без пяток, скрученные из королевской «Ризлы» на ямайский манер. На пальцах Искры толстые золотые перстни с печатками, от косяка отлетают пепелинки, сливаясь с ночью в его густой шевелюре.