Валентина умоляюще сложила руки, постаравшись придать лицу выражение одновременно дурашливое и трогательное.
Взгляд Гурьяновой, странно задумчивый, обескуражил ее. Казалось, вовсе не о предстоящем открытии навигации размышляет Кира Михайловна.
Валентина почувствовала себя не в своей тарелке.
– Сядь, пожалуйста, – попросила директриса.
Валя неловко опустилась на стул, Гурьянова села напротив.
– Постарайся понять, что я скажу. То, что ты делаешь по отношению ко мне, некрасиво. Даже если тебе кажется, что в твоем поведении нет ничего дурного.
– Что? – изумилась Валентина.
– Ты, видимо, не осознаешь, как это выглядит со стороны.
– Я просто хочу с вами дружить!
– Ты превращаешь меня из живого человека в функцию, задача которой сводится к тому, чтобы обслуживать твой эмоциональный голод. Это называется «расчеловечивать», и я не позволю тебе этого сделать – для твоего же блага.
Валентина хватанула воздух ртом.
– Кира Михайловна, это жестоко!
– Жестоко было бы поддерживать в тебе иллюзию душевного родства. Я не стану подкармливать тебя жалостью. Этого не заслуживаем ни я, ни ты. – Она сделала паузу и добавила, чеканя слова: – Я тебе не мать и быть ею не желаю.
Валентина дернулась, словно от пощечины.
– При чем здесь… Почему вы…
– Тебе знакомо слово «тантамареска»? Это плоская ростовая фигура с прорезью для лица. За этот месяц ты преуспела в ее создании. Но не жди, что я безропотно стану просовывать в нее голову.
– Вы ничего не поняли! – выкрикнула Валентина, захлебываясь слезами. – Вы… вы книжек по психиатрии перечитали! Я страдала, меня через мясорубку провернуло… вам в кошмаре такого не приснится! Вы же знаете, кто моя мать! Знаете, просто никогда о ней не говорите! Кто вам позволил… нельзя, вы не смеете так со мной обращаться… я живой человек, а вы на меня как на насекомое…
Почему Гурьянова не утешает ее? Разве она не видит, как ей плохо?
– Это потому что я жирная, да? Так и скажите! Да, я толстуха! И лодка ваша прекрасная затонет подо мной! Признайтесь! Вы поэтому все это?..
Кира вздохнула.
– Пока ты ищешь себе родителей, – негромко сказала она, – пока ты прощупываешь, к кому бы тебе удочериться, прильнуть несчастненькой малышкой, которой в детстве не хватало тепла и света, – так вот, пока ты делаешь все это, ты останешься беспомощной пиявкой, которая только и умеет, что присасываться к большим теплокровным существам. Твоя собственная кровь будет жидкой и зеленой. Пока ты жмешься к чужому костру, тебе всегда будет холодно. Единственный для тебя способ согреться – разжечь свой собственный.
Валентина почувствовала себя так, словно ее поочередно окунули в ледяную воду и кипяток. Смысл речи Гурьяновой неумолимо доходил до ее сознания. Кажется, впервые она увидела себя со стороны – и ужаснулась.
– Но что мне делать?
– Ищи сухие ветки, – пожала плечами Кира Михайловна.
– Как? Я здесь никто! Никому не нужна…
Она жалобно всхлипнула.
– В этом городе все становятся больше собой, чем где бы то ни было, – задумчиво сказала Кира.
– Не понимаю, о чем вы…
– Тебе и не нужно. Сначала разреши себе жить, затем увидишь, где ты находишься.
– Но я здесь совершенно одна, – упавшим голосом сказала Валентина.
– Это верно. – Кира поднялась. – Тебе выпала большая удача.
– Значит, вместо того, чтобы подать вашей попрошайке на бедность, вы измордовали ее до кровавых соплей. – Шишигина громко фыркнула, потревожив дремавшего на подоконнике кота. – Мои аплодисменты! Сопроводили апперкоты поучительным наставлением, а?
– Полным метафор и патетики, – невозмутимо согласилась Гурьянова. – Лет до двадцати пяти это отлично работает, затем дети умнеют.
– Не говорите ерунды! Дети умнеют после пятидесяти.
Кира погладила Дусю.
– А ну как после вашей воспитательной беседы несчастная толстуха отравится снотворным?
– Тогда в читальном зале не придется раньше времени менять половицы.
Шишигина расхохоталась:
– Да вы, голуба, становитесь прожженным циником!
– Я никогда не относила себя к пролайферам, Вера Павловна.
– Увольте! Я отказываюсь понимать этот ваш новояз.
– В узком смысле это движение за запрет абортов. В широком – за защиту любой жизни и признание ее ценной по умолчанию.
Старуха разгладила на коленях складки тяжелого платья.
– И не жаль вам эту дурочку? Все-таки быть дочерью Раткевич… М-да. Кстати, где сейчас эта гадина?
– В тюрьме, надо думать.
– Чтоб она там и сдохла… – пожелала Шишигина и, поймав укоризненный взгляд Гурьяновой, пожала плечами: – Я, знаете ли, не пролайфер.
Неделю спустя после этого разговора в дверь библиотеки протиснулась рыжая девочка, выглядевшая так, словно ее вынудили прервать бои в грязи.
– Кира Михайловна меня прислала, – хмуро сообщила она. – Фиг ее знает, зачем это ей сдалось… – Девочка окинула взглядом стол, и лицо ее оживилось. – Ой, а это что у вас, бутербродики?
Глава 8
Когда поезд набрал скорость, Бабкин неторопливо разложил на столике натюрморт: два мясистых узбекских помидора, пять огурцов и пучок замусоленного укропа. Извлек из сумки складной нож и принялся кромсать овощи над миской. Укроп порвал руками, нож вытер салфеткой.
Задумался: съесть салат в таком виде? Попросить у проводника сметану? Вопрос был серьезным, не вопрос даже, а выбор из двух стратегий: довольствоваться ли малым, оберегая внутренний покой, или позволить людям извне разрушить бесценное уединение в надежде, что польза превысит вред.
Его размышления прервал стук в дверь.
Да чтоб вас, в сердцах сказал Бабкин. За тебя все выберут и салат твой сожрут.
Но это всего лишь кто-то из пассажиров ошибся купе.
В Кургане Бабкин почти сразу нашел адрес Наума Рудинского. Гостиница Сергея была в паре кварталов от нужного дома, и он прогулялся пешком, обдумывая план разговора.
Мужчина, открывший дверь, выглядел старше Германа Черных лет на пятнадцать. Он до такой степени напомнил Бабкину его давнего знакомого, без всякого сомнения находящегося в эту минуту в Москве, что Сергей обмер.
– Опять счетчики? – хмуро спросил Рудинский. – Что вы так смотрите?
– Извините… Вы на коллегу моего удивительно похожи, – выдавил Бабкин, приходя в себя.
Тот усмехнулся.
– А вот охотно верю. Я всем кого-то напоминаю! В какой город ни приедешь, на улице бросаются обнимать. Если бы миловидные женщины… Сплошь потасканные хрычи! Вопиющая несправедливость: душевное мое устройство незаурядно, а в габитусе, так сказать, самобытности – кот наплакал. Найти бы того кота да усы ему вырвать!
Из короткой речи хозяина Бабкин сделал несколько важных выводов.
Разговорчив.
Жалеет себя.
Одинок.
Домашних животных не держит.
Он ехал сюда, собираясь надавить на Рудинского, но сейчас передумал.
– Наум Ефимович, меня зовут Сергей. Я по делу к вам. Можно войти?
– Какому еще делу?
– Насчет Германа, вашего друга. – Бабкин вовремя сообразил, где совершил ошибку. – Или давайте где-нибудь на нейтральной территории побеседуем. Харчевня имеется поблизости? Может, пивная?
Рудинский подслеповато уставился на него.
– Имеется, – буркнул он наконец. – И пивная, и пельменная. Одна в морозилке, другая в холодильнике.
…Старик шаркал по тесной кухне: шух-шух, шух-шух-шух. Казалось, квартиру проектировал архитектор, измерявший ее площадь не в метрах, а в шлепанцах. Восемь шлепанцев в длину, пять в ширину.
Бабкин скрючился возле стола, за которым мог с удобством устроиться разве что кот, тот самый, которого у хозяина не было.
– Возьмите, допустим, спортсменов, – хорошо поставленным голосом объяснял Рудинский. – Если по каким-то обстоятельствам – из-за травмы, например, – они вылетают из большого спорта, вернуться обратно им архисложно. Такие случаи наперечет! А я обнаружил, что можно вылететь из жизни, – на собственном, увы, опыте. Казалось бы, ну что – жизнь! Где ты, там и она. А вот и нет!
Он удрученно покачал головой.
– Не понимаю, Наум Ефимович…
В соседней комнате Сергею бросилась в глаза фотография: молодой Рудинский обнимает красивую статную женщину и толстого мальчика лет пяти.
– Любовница была, – бормотал хозяин. – А у кого не было? Мужик – существо полигамное! – Он стукнул себя в грудь.
Бабкин соотнес начало истории с волевым лицом женщины на снимке и догадался, чем кончилось дело.
– Да! Метался! – ожесточенно продолжал Рудинский. – Сердце рвалось пополам. Любовница – кошечка! Ах, грация какая! Спинку изогнет, коготки выпустит – все отдашь. Жена – хозяюшка, руки золотые.
«А ты поганка дряхлая», – мысленно сказал Бабкин.
– Но с Иришкой-то я молодел! Страсть, трепет! В шестнадцать лет такого не испытывал, как в тридцать. Решился: ухожу к ней. – Он разложил пельмени по тарелкам. – Являюсь на следующий день с цветами, а она сияет ярче солнца. «Счастье какое, – твердит, – Наумчик, какое счастье! Я беременна!» Врачи давно сказали: не будет детей. Ей ликование, а я приуныл. Вот же влип! У меня свой пацан дома, между прочим. Это получается – шило на мыло менять? А парение души? А полет? Я все взвесил и понял, что чуть не допустил ужасную ошибку. Ведь уже чемодан с антресолей достал! Я ей, конечно, в лицо говорить ничего не стал, чтобы будущую мать не огорчать, а вернулся домой и написал подробное письмо.
– Письмо?
– Десять страниц! Объяснил, что не могу бросить сына, и лучше пожертвую своим счастьем, чем разобью ему сердце. Красиво получилось… – Рудинский мечтательно вздохнул. – Сам его три раза перечитывал.
– Вы не предложили ей сделать аборт?
– Убить моего ребенка? Никогда!
– Я так понял, вы даже не собирались с ним видеться, – осторожно сказал Бабкин.
– Это не имеет ровно никакого значения! Мое продолжение, моя кровь… Я никогда бы ее не простил, поступи она так.