– Но хоть алименты…
Рудинский погрозил пальцем.
– А вот денежные вопросы попрошу в личное не впутывать!
– Понял, – кивнул Сергей. – Не впутываем.
– Два года прошло, у меня с Катей новая волна чувств. Катя – это жена… И вдруг однажды… долго рассказывать, но все выплывает на свет. Стечение обстоятельств, будь оно проклято! Не одну жизнь погубили совпадения. Скажу одно: сходство у ребенка со мной было слишком очевидным, чтобы оставаться незамеченным.
– А кто родился?
– Ах, какая разница! Ну, дочь… Катя все узнала. Больше того, она пришла к Ирочке и имела с ней долгую беседу. Я звоню домой с работы, спрашиваю, не нужно ли зайти в продуктовый, а мне в ответ: «Я сегодня встречалась с твоей любовницей». Ох… Я, конечно, не медля ни минуты вместо продуктового полетел в ювелирный. Купил бесподобное кольцо – вы понимаете: чтобы искупить вину…
– Я понимаю…
– …на колени упал перед женой, твержу: никого не нужно, кроме тебя, бес попутал, а на ту вертлявую бабу мне плевать, это даже не увлечение, просто краткое помутнение рассудка! – Рудинский страдальчески прижал руки к сердцу. – И знаете, что она мне ответила? Никогда в жизни не догадаетесь. «Любовницу я могла бы тебе простить, а то письмо никогда не прощу». При чем здесь письмо? Оно ведь даже не ей было адресовано!
– Женщины… – со сложным выражением сказал Бабкин.
– Забрала Ванечку и ушла. Не взяла даже кольца. Что мне оставалось?
– Поехать с кольцом к любовнице? – предположил Сергей.
– Вот видите! Так поступил бы на моем месте каждый. Однако и там случилось странное! Меня не пустили дальше порога… Я не мог поверить: нас связывала такая страсть, и что же – все забыто? Есть ли предел мерзости человеческой?
– Нету, – искренне сказал Бабкин.
– Я умолял ее! Спросил – неужели она готова лишить ребенка отца? О, это наигранное удивление в ее глазах! Она имела наглость ответить, что у него есть отец. Мне, как нищему, разрешили заглянуть в детскую сквозь щелочку, и там… На диване какой-то ухарь в подштанниках баюкал дитя. Мое дитя!
Рудинский промокнул бумажной салфеткой выступившие слезы.
– После этого все пошло под откос. Я болел. Страдал. Никто не пришел меня поддержать, кроме Германа. Вот цена женской верности!
Это невозможно подделать, думал Сергей. Витиеватость, свойственную пожилым мужчинам, у которых всегда почему-то свитер усыпан хлопьями перхоти. (Удивительное явление, если вдуматься: как будто за строй речи и повышенную сухость кожи головы отвечает один и тот же ген.) Простодушие подлеца. И при том – искреннюю бескорыстную любовь к другу.
Снимки в «Одноклассниках»: сосновый берег, смеющийся Герман с удочкой, они вдвоем с Наумом на фоне палатки. Письма: не только электронные, но и бумажные. «Это совершенно другое дело, – вдохновенно объяснял Рудинский. – Попробуйте написать хотя бы две страницы от руки, и вы убедитесь». Рассказывая о Германе, он преображался. Казалось, перед Сергеем переписанный набело вариант Наума Рудинского, из которого добросовестным редактором тщательно вырезаны скотство и душевная глухота.
Бабкину и прежде встречался этот феномен, и каждый раз он вспоминал любимый Машин «Шериданс», кофейно-сливочный ликер в бутылке из двух секций. Он не был любителем метафор, но сравнение напрашивалось само: в человеке есть светлая и темная части, и его близким достается из той и из другой. Однако попадались бутылки, из которых вытекало не одновременно, а поврозь; получалось, что одним приходится довольствоваться темным содержимым, в то время как другим льется только светлое, без примесей, хотя конструкция бутылки этого не предусматривала.
Помимо прочего, существовала еще и больница.
То, что собирался сделать Бабкин, на первый взгляд казалось невыполнимым. Двенадцать лет отделяло его от того дня, когда Наума Рудинского привезли в общую палату после операции.
Но память – удивительная штука. В юности Сергей думал, что от постоянного соприкосновения с другими людьми она должна истираться, точно камень, нескончаемо омываемый человеческими волнами. Оказалось, все наоборот. Внутренняя пропускная система при большом потоке посетителей переключалась в режим архивирования. Самую крепкую память на лица он наблюдал у воспитателей, следователей, проституток.
И врачей.
Он приготовился забрасывать свою сеть широко. Доктора, санитарки, медсестры – в больнице должен был остаться хоть кто-то, видевший Рудинского. Видевший – не значит запомнивший, но Бабкин руководствовался простым правилом: вероятность успеха любого плана напрямую зависит от того, предпринимаешь ли ты действия для его осуществления.
Вот, помнится, с Машкой… Сколько они были знакомы к тому моменту, когда он сделал ей предложение? Две недели или три…
Казалось важным выяснить это, пока он не вошел в больницу, словно знание могло каким-то образом вооружить его, и Бабкин полез за телефоном.
– Привет! – сказал он. – Я по делу. Никакой болтовни!
– Как обычно, – согласилась жена.
– Жуешь, что ли? – подозрительно спросил Сергей.
– Ну, жую…
– А что жуешь?
– Без болтовни! – напомнила Маша.
– Ну, ладно… Слушай, не могу вспомнить, сколько мы были знакомы, когда до меня дошло, что лучше всего нам немедленно пожениться?
В трубке хмыкнули.
– Вот этого не надо, – попросил Бабкин. – Илюшин и так на меня хмыкает по три раза за день.
– А до тебя и не доходило. Это я тебе сделала предложение. Пока! У меня окрошка стынет.
В трубке раздались короткие гудки.
– Окрошка! – пробормотал Бабкин, сам не зная, что его больше поразило: то, что он забыл обстоятельства их помолвки, или то, что окрошку можно греть.
Заведующий отделением напоминал боксера, на досуге перечитывающего Кафку. Бабкина он выслушал внимательно, одобрительно кивая, как человек, ценящий краткое и толковое изложение вопроса.
– Вот фото. – Сергей положил перед ним планшет. – Вот выписка из истории болезни. Есть шанс, что в отделении остался тот, кто может его помнить?
Заведующий поднял брови.
– В каком смысле «остался»?
И тут Бабкин понял.
– У вас люди держатся за работу, – полуутвердительно сказал он.
– Само собой! Как иначе? Вы уровень безработицы представляете?
– Откуда мне, – искренне покаялся Бабкин. – Я столичная штучка.
Заведующий расхохотался. В приоткрывшуюся дверь заглянула немолодая женщина в белом халате.
– Алевтина, ты на ловца бежишь. Как раз по твоему профилю пациент. Посмотри, сделай милость…
Женщина надела очки. Прежде чем взглянуть на фотографию, она быстро изучила выписку.
– Помню его. Он у нас лежал, с тех пор раз в пару лет обследуется.
– А вы не помните, его кто-нибудь навещал?
– Навещал? Нет. – Алевтина покачала головой, но прежде чем Бабкин успел возликовать, добавила: – Его друг выпросил себе место в палате. У нас летом не так много плановых пациентов, обычно стараются перенести операцию хотя бы на сентябрь. Он пробыл здесь с Рудинским до выписки. Должна сказать, это случай уникальный. Восемьдесят процентов родственников, которые стараются лечь вместе с больным, это их жены. Наоборот тоже бывает, но реже. За всю практику вспомню с десяток пациентов, возле которых постоянно были сыновья. А вот чтобы друг – это удивительно. Как-то не принято.
– Теперь тоже припоминаю, – протянул заведующий. – Да, он от Рудинского не отлучался. Зайдешь на утренний обход – читает ему вслух. У него еще лицо… что-то с кожей…
– …в оспинах, – понуро сказал Бабкин.
– Да-да-да. Он, кстати, был приезжий.
Выйдя в больничный сад, Сергей позвонил Илюшину.
– Это не Герман, – сказал он. – Разве что тот убил пацана чужими руками. Такое алиби… дай Бог каждому!
– Кто его вспомнил? – спросил Макар.
– Заведующий отделением и лечащий врач. Оказывается, Герман вместе с Рудинским лежал в одной палате. Сидел. Реабилитировал его, короче говоря.
– Насколько приятнее иметь дело с лжецами, чем с правдивыми людьми, – удрученно сказал Макар. – Никто так не тормозит расследование, как человек, который не врет.
– Про Карнаухова он наплел нам с три короба!
– Или у остальных не хватило проницательности понять, как все было на самом деле. Ладно. Возвращайся. У нас тут интересные дела творятся.
«Теперь мы знаем, что Герман нам не соврал, – сказал себе Илюшин. – Тогда почему меня не оставляет ощущение, что врала Гурьянова, хотя говорили они практически одно и то же?»
Одна из свидетельниц вспомнила подростка по имени Сеня Крамник. Услышав от Илюшина, что Карнаухов дружил с ним, она удивилась.
– Поклеп это! Крамник и сам хулиганье, и водился с таким же хулиганьем. Володя их проделками не интересовался. Работящий парень, ему не до того было.
«Уж не в Чехию ли вы хотели нас отправить, Кира Михайловна?» – мысленно спросил Илюшин.
Кто-то посоветовал ему обратиться к Оксане Литвиновой. Макар дождался окончания смены на хлебозаводе и выловил ее из толпы. Это была рослая женщина с тяжелым взглядом, левую щеку которой пересекал косой шрам. При имени Гурьяновой в ее глазах загорелся фанатичный блеск.
– Пойдем-ка отсюда подальше, расскажу тебе кое-что, чего больше никто не расскажет.
Она отвела его не домой, а в заведение под названием «Сосисочная». Макар почти не удивился, обнаружив в меню только пельмени и салат «Мимоза».
– Гурьянова – страшная баба, – сказала Литвинова. Она выбрала столик в углу, рядом с которым никого не было, но все равно приглушила голос и подозрительно оглядывалась. – Выгнала из школы мою дочу, приревновала ее, сучка. Ирка молодая, красивая! Физкультурница! А та… Ну, ты видал ее. Она и пятнадцать лет назад была такая же унылая – не баба, а счетная доска. Старые девы все злобные, одна хуже другой.
– К кому приревновала? – спросил Илюшин.
Литвинова взмахнула рукой:
– А! Я, думаешь, знаю? Мужиков в школе хватает. Физик, географ… не помню, кто еще. Но на нее ни один не польстился.