ук, старинного фасона, сидевший на нем как-то нескладно, словно на покойнике; высокие туго накрахмаленные воротники подпирали гладко выбритый подбородок. Как я уже говорил, ему было лет за сорок, если не под пятьдесят, волосы его значительно поредели, зачесывал он их по-старинному, на височки, и, очевидно, сильно красил. Держал он себя весьма степенно, говорил чуть-чуть в нос, улыбался какой-то деревянной, деланной улыбкой. Очевидно, он кого-то копировал, по всей вероятности, кого-нибудь из своих бывших начальников. После получасовой беседы я убедился, что он страшно неразвит, почти не образован, но от природы не глуп, или, вернее, хитер, себе на уме.
Он несколько раз пробовал заговорить со мной, но,
видя, что я упорно отмалчиваюсь, он оставил меня в покое и, небрежно развалясь на кресле, принялся с апломбом рассуждать по поводу волновавших тогда весь Петербург недоразумений в университете. В разговоре, несколько раз, он косвенным образом старался задеть меня, рассуждая на тему о непостоянстве и легкомыслии теперешней молодежи, о ее якобы огульной неблагонадежности и т. п. Видя, что разговор этот мало нас интересует, он перешел на свои личные дела, заговорил о службе, о своих планах, надеждах и предположениях. Николай Петрович и Розалия Эдуардовна слушали его с большим вниманием, мне показалось, что они даже заискивают перед ним. Это меня раздражило, и я нарочно довольно громко заговорил с Маней, сидевшей за самоваром, умышленно сосредоточивая разговор на воспоминаниях о наших летних прогулках.
– Помните, Мария Николаевна, как мы ездили с вами в
Зоологический сад? Какая чудная ночь была, когда мы возвращались. Еще вы так интересовались, существуют ли люди на какой-нибудь из звезд, и если существуют, то такие ли они, как мы. Я еще сказал тогда вам, что мне иногда кажется, что после смерти нам откроется весь этот видимый, но неведомый мир, на что вы ответили: – Если бы знать наверно, что это так, это было бы утешением в смерти. Помните?
Как только я заговорил, Муходавлев тотчас же замолчал и насторожил уши, он пытливо взглянул на Маню, а когда та, почувствовав на себе его пристальный взгляд, слегка вспыхнула, он перевел глаза на Николая Петровича, точно спрашивая его: «Что, мол, это значит?» Я видел, что как отцу Мани, так и ее матери тема моего разговора была очень не по сердцу, но я нарочно продолжал, не обращая ни на кого внимания и обращаясь к одной Мане.
– А помните наши прогулки в Летнем саду, я еще недавно был там, знаете, нашу любимую скамейку снесли и переставили гораздо дальше, помните, там на повороте, у разбитого дерева, еще мы его стариком звали. Знаете, теперь зимою, под вой ветра и вьюги, я особенно как-то люблю вспоминать эти дни.
– Воспоминания бывают приятны только тогда, – обратился вдруг ко мне Муходавлев, – когда в них не раскаиваешься.
– Вы из какой прописи это вычитали? – насмешливо прищурился я на него.
– Как из прописи, это не из прописи.
– А я думал, из прописей, вы, я, заметил, ужасный любитель прописных истин. Лень – мать пороков. Человек должен довольствоваться тем, что имеет, и т. п. Можно подумать, что вы или недавно со школьной скамьи, или занимаетесь преподаванием каллиграфии.
– Напрасно вы смеетесь, молодой человек, над прописными истинами, как вы их называете, не забудьте, что все эти изречения в большинстве случаев господ философов, людей гораздо умнее, чем мы, грешные.
– Я не спорю, что все эти истины выдуманы людьми умными, и говорю только, что в зубах всем навязли, так как давным-давно всеми дураками вызубрены.
Он злобно взглянул на меня, но смолчал и даже сделал вид, что не понял моего намека.
– Беда, как молодежь неосторожна в наши дни, – продолжал он, – иная молодая особа, по легкомыслию, позволит себе слишком уж близкое знакомство с каким-нибудь молодым человеком, а там, глядишь, и выйдет что-нибудь, а почему? – все от своеволия, не хотят старших слушать: мы, дескать, сами знаем, что и как делать, не учите нас; а что знают, дальше своего носу ничего, любой хлыщ надует. А там на всю жизнь горе да слезы. Так-то.
– Это правда, – угрюмо заметил Николай Петрович, –
теперь дети не особенно-то слушают. Что говори, что нет.
Умны уж очень стали.
Я нарочно взглянул на Маню, она сидела, закусив губку и сурово наморщив брови, оборот разговора ей, очевидно, был не по сердцу. Видя, что я не возражаю, Муходавлев набрался духу.
– Вот бы хоть курсы взять; ну для чего женщинам курсы, только чтобы со студентами шляться. Это, видите ли, ухаживание называется, луна, звезды, соловей, лямур, поэзия. «Ты меня любишь?» – «Люблю!» Ангел, сокровище! чмок, чмок, а там глядишь – ангела и след простыл, слушает соловьев с другою. Нет, у кого честные цели, соловьев слушать не пойдет. .
– А выберет себе жену, как цыган лошадь, осмотрит ее со всех сторон, нет ли какого изъяну, купит да и впряжет в работу. Вези, мол, зарабатывай гроши, что я за тебя дал.
Так, что ли? – усмехнулся я.
– Шутить изволите, молодой человек, – зашипел Муходавлев, – так никто-с не поступает-с, всякий умный человек делает с разумом. Понравится ему девушка, обдумает он, может ли содержать жену, и годится ли она ему, пара ли, и если окажется пара, то прямо за свадьбу без прогулочек-с, так-то-с.
– Ну а что вы называете парой? Интересно знать. Как, по-вашему, пара это будет? Красивая, молодая девушка и старик лет пятьдесят, с лысиной, крашеный, весь на фланели, а?
– Это смотря как, – зашипел Муходавлев, задыхаясь от злости, – смотря по обстоятельствам, если у девушки за душой, кроме красоты, ничего нет, то пара.
– А, вот как. Но как вы полагаете, неужели старик, берущий такую девушку, думает, что она его будет любить?
– То есть что вы называете любить. Лямура, конечно, не будет, да и Бог с ним, а любить, отчего же не любить.
Должна же она чувствовать, что вот человек устроил ее судьбу, и беречь его за то.
– Штопать ему носки, варить обед, а на ночь уксусом растирать, да ведь это может и кухарка делать. Зачем же жена?
– Как зачем – подруга жизни.
– Да какая же она ему подруга жизни, когда ей, например, 22, а ему 50. Или вы держитесь того правила:
«Люби не люби, а почаще взглядывай».
– Э, что вы понимаете в семейной жизни, – досадливо махнул он рукой, – поживите с мое, тогда поймете.
– Ну, уж если я доживу до ваших лет, то поверьте, что не буду жениться.
– Это почему?
– А потому что в ваши года не о свадьбе думать, а о духовном завещании, вы меня простите, я человек откровенный.
– Я это вижу, – криво усмехнулся он, – только напрасно так думаете, помните басню Крылова «Старик и трое молодых», как трое юношей смеялись над старцем, что сажает дерево на смерть глядя, ан вышло, что он же их всех троих пережил.
– Федор Федорович! – умоляюще шепнула мне Маня. –
Ради Бога перестаньте, смотрите, как папа сердится, бросьте.
Мне стало ее жаль, и я замолчал. Видя, что я не возражаю, Муходавлев успокоился и принялся снова ораторствовать о своем департаменте, а затем ловко перевел разговор и на свой дом. Он выложил перед нами все подробности: сколько он за него заплатил, – дом куплен был на деньги его первой жены при помощи каких-то особенно счастливых комбинаций, граничащих с мошенничеством; сколько доходу он дает, какие выгоды от того или другого вида помещения и т. д. Очевидно, все это он говорил для меня. «Вот, дескать, я каков, а у тебя что есть – шиш. А
тоже рассуждаешь!»
Ко мне весь остальной вечер Муходавлев относился сдержанно, но крайне холодно и уже больше не обращался ни с какими разговорами. Только раз, когда с чиновничьим благоговением упомянул он имя одного высокопоставленного лица, а я при этом лаконически вставил далеко не лестный эпитет, относящийся до этого лица, он язвительно обратился ко мне:
– А позвольте спросить, почему вы такого мнения о сем достойнейшем господине, разве он вам знаком?
– Я думаю, больше, чем вам, я у него иногда бываю в доме, ведь это же мой дядя.
– Ваш дядя? – воскликнул Муходавлев, и, несмотря на явную антипатию ко мне, вся его фигура изобразила вдруг совершенно машинально в силу рефлекса глубокое подобострастие. – Я и не думал!
– Что же это вас удивляет? – усмехнулся я, – У меня не он один, вы знаете Z?
– Еще бы, помилуйте, не знать такое лицо, да его вся
Россия знает, – всплеснул он руками.
– Ну Россия не Россия, а в Петербурге, пожалуй, знают, ну так вот жена его, рожденная Чуева, сестра моего отца.
– Сестра вашего отца?! – воскликнул Муходавлев. – И
при таком родстве вы не служите!!! Боже мой, да дайте мне такое родство, я бы давно из столоначальников прямо в директора попал!
Я молча пожал плечами.
– Всякий устраивает свое счастье по-своему, – усмехнулся я, – мы с вами друг друга не поймем, потому я вам и объяснять не буду, почему я не служу.
Этот ответ уязвил его, и он снова тотчас же перешел в тот тон, какого держался со мною доселе, но я видел, что открытие во мне родственника Z, имевшего большое влияние в министерстве, где служил Муходавлев, значительно обескуражило его, ясно даже показалось, что он как бы стал остерегаться меня, взвешивать каждое слово. Уж не боялся ли он, что я донесу на него?
Было уже порядочно поздно, когда Алексей Александрович, взглянув на свои золотые часы, начал собираться домой. Он несколько раз повторял: «А я сегодня засиделся, пора, пора, давно пора, у меня еще и дело есть, две-три бумажонки не кончены, завтра чуть свет вставать придется!», но сам не уходил. Очевидно, он ждал, что я тоже соберусь уходить, и хотел уйти после, но я нарочно, как будто не понимая, в чем дело, сидел себе и вполголоса болтал о чем-то с Маней. Потеряв надежду пересидеть меня, Муходавлев наконец не вытерпел, встал и стал прощаться.
– Мне надо бы было кое-что сказать вам, Мария Николаевна, – начал он, – но сегодня это неудобно, я уже другой раз, без посторонних лиц, – он сделал особенное ударение на этих словах, – скажу вам, а до тех пор позвольте вашу ручку. – Он особенно нежно пожал руку