можные соблазны: каре, вырезы, «декольте», обтянутые формы и т. п. Женщина живет разумно только в детстве; с шестнадцатилетнего возраста она начинает мечтать о женихе, и ее бросает в жар и холод в присутствии мужчины. В
этот период ей не до саморазвития, она постоянно находится в состоянии нервного возбуждения. Выйдя замуж, она, в большинстве случаев, или отдается удовольствиям, или, реже, занимается хозяйством. На свою беду женщина скоро стареет, в 30-35 лет. С этого периода большая часть их начинает жить воспоминаниями, лучшие из них принимаются за саморазвитие, наверстывая упущенное, но так как в этот период и мозги уже не так свежи, и память притупляется, и воображение слабеет, то все эти попытки к саморазвитию постепенно разрешаются в карточную страсть и в страсть к сплетням, пересудам и злоязычничеству.
Впрочем, я увлекся, женщина такая тема, о которую обтрепали языки все философы мира без всяких результатов, а женщина осталась та же, как и в раю, с тою только разницею, что теперь ее не так легко надуешь, как праматерь Еву, напротив, она сама обманет и проведет целое стадо всевозможных змеев.
– Какой вы сегодня интересный, – встретила Вильяшевича Маня, выходя к нему в своем новом полукапоте, чрезвычайно шедшем к ней.
Вильяшевич остановился и шутливо прищурился.
– Что с вами, отчего вы молчите?
– Ослеп, сразу и окончательно, – жалобно ответил тот. –
Мэри Николаевна, – я уже говорил, что Вильяшевич так звал Маню, – это даже непозволительно быть такой соблазнительной, посмотритесь в зеркало, и если вы сами не влюбитесь в себя, то я готов голову на сруб.
– Все вздор, – пожала Маня плечами, но не утерпела и мельком покосилась на себя в зеркало. Она действительно в этот день была очень мила. Голубой капот на манер платья или платье на манер капота, словом, что-то такое среднее, с высоким кружевным воротником, обнажавшим, однако, спереди шею и часть груди, весь был обшит кружевами; широкие разрезные рукава, при всяком движении дававшие возможность видеть руку немного не до плеча; бархатные синие туфельки и какая-то прозрачная, легкая, как паутина, наколка на слегка напудренных, в мелкие колечки завитых волосах: все это весьма шло к ней.
– Вы разоряете вашего мужа нарядами, – шутил между тем Вильяшевич, жадно оглядывая ее стройную, туго затянутую в корсет фигурку, – у него скоро капиталов не хватит.
– Вздор, – сгримасничала Мэри, Слово «вздор» было ее любимым словечком. – Я так мало трачу на наряды, как никто, ведь все это дешевка, – презрительно покосилась она через плечо на свой длинный шлейф, – эту материю я купила на аукционе у закладчика и сама сшила, родные
Феди и то говорят, будто его разоряю, я бы хотела, чтобы они узнали правду, все мои наряды стоят грош.
– Но и в этих нарядах вы очаровательны, надеюсь, что его не испортит эта маленькая багателка, которую я осмеливаюсь преподнести вам в день вашего ангела.
Говоря это, Вильяшевич протянул Мане изящный футляр, на бархатной подушке которого искрилась, переливаясь всеми цветами радуги, золотая, усыпанная дорогими камушками брошка.
– Вы с ума сошли, – воскликнула Маня, – неужели вы воображаете, что я возьму от вас эту вещь?
– Почему же не взять? – растерялся несколько Вильяшевич.
– Почему, потому что эта вещь стоит, по крайней мере, двести рублей, а такого дорогого подарка я принять не могу, ведь я не невеста ваша и не.. дама сердца, это только «дамам» такие подарки возят, а мне не за что.
Последнюю фразу она произнесла с худо скрываемым раздражением. Но Вильяшевич был человек, которого смутить было нелегко.
– Напрасно волнуетесь, Мэри Николаевна, извольте выслушать, и вы увидите свою неправоту. Скажите, пожалуйста, от кого у вас этот букет? – указал он вдруг на довольно скромный букет из живых роз, стоявший в вазе на столе.
– От кого? – изумилась несколько Мэри его вопросу. –
Это мне сегодня прислал Куневич.
Куневич служил в каком-то страховом обществе, часто бывал у нас и иногда даже ездил с нами кутить. Это был один из близких наших знакомых, он тоже слегка волочился за Маней, как и другие.
– Прекрасно, а знаете ли, что стоит теперь, в апреле, этот букет? Рублей десять, по крайней мере. Куневич получает в год тысячу рублей жалованья, стало быть, 10 рублей составляют одну сотую его ежегодного заработка, у меня же, уж если на то пошло, хоть о таких вещах порядочные люди и не говорят, до сорока тысяч годового дохода, допустим, по-вашему, брошь эта стоит 200 рублей, хотя она стоит и дешевле, – Вильяшевич врал, как я впоследствии узнал, он заплатил за нее 450 рублей, – то это составит всего только одну двухсотую часть моего дохода, теперь позвольте спросить вас, чей подарок дороже, мой или Куневича, почему же от него вы приняли, а от меня не хотите?
Подобная неожиданная математическая выкладка озадачила Маню, она даже не нашлась сразу, что ответить.
– Но то цветы, – запротестовала было она, – а брошь –
вещь.
– Тем жальче денег, потраченных на них, – спокойно уверенным тоном отпарировал Вильяшевич, – пройдет дня три-четыре, много – неделя, и над этим букетом будет трудиться дворницкая метла, брошку же вы можете подарить вашей дочери.
– Моей дочери еще всего три года, ей она не надобна.
– Не надобна теперь, понадобится после, когда подрастет; вообразите наконец, что эту безделушку я дарю вашей Лельке, и шабаш, а затем кончимте эту торговлю, она недостойна порядочных людей.
Хитрец знал, на чем поймать Маню, она всегда была очень чутка ко всему, что называется comme il faut 37 .
Воспитываясь в среде более низкой, чем та, в которой находилась теперь, она уже сама постаралась восполнить некоторые пробелы и больше огня боялась mauvais genre38.
Перед глазами у нее был пример, жившая в одном доме молодая генеральша, рожденная княгиня, аристократка pur sang 39, весь свой век проводившая в клубах на вечерах, 37 хороший тон (фр.).
38 дурных манер (фр.).
39 до мозга костей (фр.).
пикниках в толпе элегантной блестящей молодежи. Маня не знала одного, а именно, что на генеральшу эту, несмотря на аристократизм, в ее кругу смотрели как на bette noire40 и если принимали, то ради положения, занимаемого ее старцем мужем, через свою влюбленность не видящим поведения своей жены.
– Федя, что же ты молчишь, – досадливо оглянулась на меня жена, – разве я не права, отказываясь от подарка monsieur Вильяшевича?
– Я даже не понимаю, о чем ты хлопочешь, – зевнул я, –
со стороны смешно, ты точно институтка или какая-нибудь белошвейка вроде нашей Палашки, что шьет тебе платья, я как-то слышал, она нашему соседу на лестнице говорила:
«Ах, Спиридон Спиридонович, оставьте, не трожьте, что вы, ах отойдите, для чего все эти сюрпризы с вашей стороны, я ведь не из каких-нибудь, а подканцеляриста дочка...»
Должно быть, я удачно представил Палашку, потому что Вильяшевич так и покатился со смеху, даже на кресло сел. Маня вспыхнула до корня волос – она поняла мой намек на свое происхождение, и на глазах ее навернулись слезы, но она тотчас же пересилила себя и сама засмеялась.
– Ну хорошо, я беру ваш подарок, но чем мне бы наградить вас, – задорно сказала она Вильяшевичу.
– Чем? позвольте поцеловать вашу ручку.
– Ручку? – загадочно усмехнулась Маня, и вдруг в глазах ее заблестел недобрый огонек, она искоса взглянула на меня, по лицу ее и по злому выражению глаз я сразу
40 пугало (фр.).
догадался, что она замышляет мне мщенье. – Ручку, –
протянула она, – этого мало, ради высокоторжественного дня я позволяю вам поцеловать себя. Ведь целуются же на
Пасху! – пояснила она, как бы сама себе в одобрение. –
Нате, целуйте, но только скорей, а то передумаю.
Говоря это, она подставила свою розовую разгоревшуюся щечку Вильяшевичу, а сама так и впилась в меня злым пытливым взглядом, желая по лицу моему угадать, насколько удалось ей ее мщенье. При всей своей доброте она была иногда порядочно зла, но злость эта уживалась в ней не дольше как молния в небе.
Нечего и говорить, что Вильяшевич не заставил себя просить, в одно мгновенье расцеловал ее так, как она, по всей вероятности, вовсе и не желала ему позволять. На меня вся эта комедия произвела как раз обратно противоположное впечатление, на которое рассчитывала Маня. С
одной стороны, угадывая, до чего она в эту минуту в душе и конфузилась и боялась, пожалуй, даже горячо бранила себя за свою минутную вспышку, с другой, представя себе то, что в это мгновенье должен был ощутить Вильяшевич, –
я не выдержал и расхохотался самым искренним образом.
Весь эффект пропал даром, Маня вспыхнула, с досадой топнула ногой и, едва сдерживая слезы, ушла к себе в будуарчик, при нашем веселом смехе.
– Охота вам сердить, а главное, в такой день, – укоризненно шепнул Вильяшевич, в то же время едва сдерживаясь от смеха.
– Ничего, пройдет, идемте к ней.
Мы встали и пошли с Вильяшекевичем в будуар.
– Слушай, Мэри, ты вольна на меня сердиться, но за что же гостя обижать?
– Что делать, есть ведь пословица даже: «Паны дерутся, а у холопов чубы болят», – неподражаемо комично развел руками, скорчив гримасу, Вильяшевич. Маня расфыркалась, но продолжала капризно отворачиваться от нас.
– Э, слушай, Мэрька, я вижу, ты не хочешь сама занимать гостя, так я примусь за это дело, а так как Вильяшевича больше всего интересует все, касающееся вас, баб, то я ему выложу из твоих комодов все твои тряпки, пусть займется на досуге.
Говоря это, я сделал движение, будто хочу подойти к комоду. Маня, слишком уверенная в том, что я бы не поцеремонился привести в исполнение свою угрозу, проворно задернула драпировку и уже примирительным тоном заговорила:
– Ну хорошо, я сейчас выйду, проваливайте только отсюда, здесь вам не место.
К обеду, кроме Вильяшевича, съехалось еще несколько человек, в том числе и Куневич. Дам, по обыкновению, не было, я вообще избегал семейных знакомств, предпочитая холостежь, с которой не надо было так церемониться, как с семейными. За обедом Вильяшевич сидел рядом с Маней, я напротив. Он особенно ухаживал за ней, то и дело подливая в ее бокал вино, было весело и шумно, все шутили, острили, смеялись, трунили друг над другом. Могу похвастаться, я пользовался большой симпатией в том небольшом кружке наших близких знакомых, преимущественно холостых, собиравшихся у