Мэри пристально оглядела Зуева. По лицу ее я заметил, что он ей не понравился, однако она не подала виду, напротив, была с ним весь вечер особенно любезна. Вильяшевич, серьезно ревновавший жену мою ко всем, чем очень смешил нас, наконец не вытерпел и начал придираться.
Маня, заметив это, назло ему удвоила свою любезность с
Зуевым.
– Пригласи его ехать с нами ужинать, – шепнула она мне, когда мы выходили из театра. Зуев сначала уперся, но потом согласился, мы все впятером покатили к Палкину.
Маня, по обыкновению, была весела, хохотала, дразнила
Вильяшевича, который то сердился, то смеялся. Молодой чиновник, отуманенный излишне выпитым вином, таял и жадно пожирал Маню глазами. Я, как и всегда, молчал и наблюдал. Я видел, что Зуеву не по себе; он как-то странно поглядывал то на жену, то на Вильяшевича, то на меня, точно спрашивая: «В каких вы отношениях между собой?».
Меня это забавляло; я знал его за пуританина чистой воды, и мне захотелось его подразнить.
– Господа, предлагаю тост, каждый за здоровье той, в кого влюблен! – провозгласил я, наливая стакан.
– Идет, – воскликнул Вильяшевич. – Мэри Николаевна!
(Вильяшевич никогда не говорил Мария, находя это имя вульгарным) Мэри Николаевна! пью за ваше здоровье.
– И я, и я, – закричал молодой чиновник, срываясь с места и протягивая стакан.
– А этого хочешь? – шутливо грозным тоном спросил
Вильяшевич, показывая ему нож.
– По какому праву, – отпарировал тот, – если вы имеете право быть влюбленным, то и я так же, конечно, с разрешения супруга, – обратился он ко мне.
– Сколько угодно, – засмеялся я. – Итак, вы пьете двое за Мэри, я пью за Додо, – так звали актриску, о которой я уже говорил, – а ты, Мэри, за кого?
– Это не ваше дело, я знаю за кого.
– Про себя пить нельзя, ты должна назвать нам имя своего предмета.
– Я не желаю.
– Должна, иначе не дадим пить, говори.
– Ну, хорошо, погоди, дай придумать; ах да, вот за того лейб-улана, что сидел в первом ряду, ты видел его, какой красавец.
– Ладно, итак, Вильяшевич и Иван Иванович за тебя, я за Додо, ты за неизвестного лейб-улана, а вы, Зуев, за кого?
– За Гретхен Фауста, – произнес он и как-то особенно пристально поглядел в лицо жены. Та заметила этот взгляд и немного смутилась.
– Вы, значит, влюблены в Гретхен, – засмеялась она, –
но такая влюбленность слишком отвлеченная.
– Не более чем ваша в неизвестного даже вам по имени лейб-улана, – спокойно ответил он и медленно выпил свой бокал. Наступило неловкое молчание, я уже каялся, что затащил этого нелюдима, но Вильяшевич выручил.
– Кстати, господа, отчего не дают теперь «Маленького
Фауста», по-моему, это одна из лучших опереток, – он начал рассказывать, как ему случилось видеть эту оперетку в
Париже и какой она производила там фурор.
– Знаешь что, – сказала мне Маня в тот же вечер, ложась уже спать, – Зуев обо мне составил дурное мнение, он, кажется, подозревает что-то между мною и Вильяшевичем, ты заметил, какие он бросал на него взгляды?
– А тебе что? – зевнул я. – Большая печаль, что бы он ни думал.
На другой день я встретился с Зуевым и осведомился у него, какое впечатление произвел на него вчерашний вечер.
Вместо ответа он пристально взглянул мне в лицо и в свою очередь спросил:
– Зачем вы таскаете вашу жену в такие общества, неужели вы не видите, что губите и компрометируете ее этим?
– Вам интересно это знать? – холодно усмехнулся я. –
Извольте, затем, что мне так нравится.
– Жаль! – тихо произнес он и отвернулся.
С этого дня он ни разу у нас не был до самых тех пор, как жена моя, оправившись после родов, встретилась с ним где-то на улице и пригласила его бывать у нас. Он пришел раз, другой, а там стал приходить очень часто. Он как-то особенно скоро сдружился с моею женою, просиживал с нею целые вечера, болтая без умолку на всевозможные темы. Таскал ей книги и даже свои рукописи, которые от других обыкновенно таил с упрямой ревнивостью до их напечатания, и когда меня не было дома, читал ей вслух.
Я заметил, как Маня с каждым разом относилась к нему все дружественней и дружественней. Она так привыкла к его обществу, что перестала считать его своим гостем и, когда он приходил, принимала его в своем будуарчике –
спальне, куда был строжайше запрещен вход всем мужчинам, даже зятю и дяде. Как бы в признательность за оказываемое доверие, Зуев в свою очередь поделился с женою одною своею тайною. Впрочем, собственно сама-то тайна была известна нам всем, никто только не знал, как
Зуев относится к ней, так как он был очень сдержан и никогда не пускался ни с кем в откровенности. Жена моя, кажется, была единственный человек, знавший все во всех подробностях. К чести ее должно сказать – она даже мне ничего не рассказывала; признаться, я и не особенно интересовался, так как в главных чертах мне эта пресловутая тайна была известна чуть ли не с первых дней знакомства с
Зуевым.
XIV
Тайна эта – была женитьба Зуева. Надо знать, что Зуев был большой фантазер и вместе с тем как-то упрямо самонадеян. Стоило ему было что-нибудь забрать в голову, он уже считал это непогрешимо-правильным, а между тем опытности у него не было никакой, бездна доверчивости и порядочная доля наивности, причем случалось всегда как-то так, что, не доверяя людям порядочным, не думающим его обманывать, он тем легче попадал на удочку любого пройдохи. Нечто подобное случилось и с его женитьбой. Дело происходило лет за пять до описываемых событий. Зуев, только что окончивший курс в университете, жил в провинции у своего отца. Отец его был чиновник средней руки, имел хорошее место, не крупный, но и не совсем уже маленький чин и прехорошенький, небольшой каменный домик.
Во флигеле этого домика квартировала в то время курьезная семейка, если можно назвать так трех живущих вместе, но не связанных никакими кровными узами субъектов. Вдова купчиха, лет сорока, толстая, обрюзгшая, сильно напоминающая раскормленного мопса, падчерица ее восемнадцати лет, курносая и также порядком мопсообразная, по имени Прасковья Фроловна, или, как ее обыкновенно звали, Прасковьюшка, и молодой парень, бывший приказчик покойного мужа Голиндухи Нестеровны (так величали вдову). Парень этот Кузьма Кузьмич, еще в то время, когда его кликали просто-напросто Кузька, ухитрился как-то пленить сердце дебелой сожительницы своего хозяина и после его смерти очутился полным владетелем как ее ожиревшего сердца, так и всего его имущества. Вдова, что называется, души не чаяла в своем молодом друге, и ее постоянной мечтой было выйти за него замуж, «прикрыть грех»! – как сокрушенно выражалась она; но коварный похититель ее вдовьего сердца не особенно спешил с исполнением ее страстного желания. Он был лет на 15 моложе ее, очень недурен собой и, что называется, «выжига первой руки».
Как ни была увлечена Голиндуха любовью, она все же не выпускала из рук оставшуюся после мужа лавку и небольшой капиталец. Таким образом, окончательно завладеть и тем и другим Кузька мог только женившись или на ней или на ее падчерице.
Разумеется, Кузька предпочитал последнее, тем более что ему Прасковьюшка очень нравилась. Она не могла почесться красавицей, но в 19 лет какая девушка не хороша, если только она не урод.
Утешая вдову, Кузька тем временем весьма старательно увивался вокруг Прасковьюшки, но, к большой досаде, все его старания оставались тщетными. Прасковьюшка его просто видеть не могла и о браке с ним слышать не хотела.
Как ни улещал ее Кузька, она только руками отмахивалась и наконец, наскучив его приставанием, рассказала «маменьке» о коварных происках ее дружка. Произошла целая буря, из которой «дружок» едва-едва вышел цел, но зато с этого дня жизнь Прасковьюшки, и без того не сладкая, сделалась, по ее собственному выражению, как полынь горькая. Голиндуха, подстрекаемая ревностью, день и ночь, что называется, поедом ела свою падчерицу, как сыщик, следила за ней, шпионила, ревновала и придиралась к каждому слову, к каждому шагу девушки. Кузька, потерявший надежду на взаимность, в свою очередь возненавидел Прасковьюшку и мстил, как только мог, натравливая на нее мачеху при всяком удобном и неудобном случае. Несчастную девушку запирали в чулан, морили голодом, били чем попало, а раз придумали было высечь.
«Для острастки, чтоб, стало быть, не очень нос кверху драла». Но тут уж терпение девушки окончательно истощилось, и она побежала топиться. Неизвестно, утопилась ли бы она или нет, известно только одно, что на берегу ее встретил Зуев, который, живя на одном дворе с Прасковьюшкой, во всех мельчайших подробностях знал ее горькое житье-бытье. До глубины души возмущаясь тиранством Голиндухи, он несколько раз выказывал девушке, чем мог, свое сочувствие. Что произошло между ними на берегу реки, знали только они двое, результат был тот, что через каких-нибудь две недели Прасковьюшка сделалась madame Зуева, к превеликому огорчению отца Зуева, мечтавшего не о такой партии для своего единственного сына.
Весь город ахнул, узнав о сем пассаже, и чрезвычайно удивлялся, что Зуев решил жениться на девушке не только совершенно необразованной, но даже совершенно неграмотной, да к тому же вовсе не красивой.
Один только Зуев был в восторге от своего подвига и с первых же дней свадьбы принялся с горячим рвением развивать свою молодую жену. Он накупил целый ворох книг, составил программу занятий, словом, завел чуть ли не аудиторию. Сначала, сгоряча, не освоившись ни с своим новым положением, ни с характером мужа, не успевши еще забыть побои и брань «маменьки», Прасковьюшка покорно согласилась терпеть всю эту, как в душе называла она,
«муку», но скоро ей это страшно надоело. Притом же она увидела, что супруг ее далеко не страшен, и вот в один прекрасный день она, бросив в печь хрестоматию Галахова, категорически объявила озадаченному Зуеву, что, дескать, она не затем вышла замуж, чтобы изображать из себя «панцыонерку» (пансионерку), и что если ему уж так «приспичило» учить, то пусть учит кого хочет, хоть бесхвостую Жучку, но только не ее.