Кто прав? Беглец — страница 6 из 95

Другая проделка Лопашова была еще остроумнее Я уже говорил, что у него была какая-то тетка из «простых», большая ханжа, богомолка, и скареда, всю свою жизнь проводившая по церквам и в болтовне с разными странниками, странницами и монахинями. Странные отношения были между теткой и племянником, она не столько любила его, так как любить подобная мегера не могла никого, сколько боялась, уважала его, прибегала к его советам и, хотя с большими оговорками, причитаниями и нытьем, все же время от времени снабжала его деньгами, что, впрочем, не мешало Лопашову всеми силами ненавидеть ее. Однажды, после того как она отказала ему в субсидии, ссылаясь на то, что дала таковую на прошлой неделе, Лопашов и придумал следующий фарс. Достав где-то монашескую рясу, он прицепил себе длинную черную бороду, такой же парик и отправился к своей тетке. Отрекомендовался монахом с Афона и весь вечер разводил ей турусы на колесах про святой град Иерусалим, про Афон, про Константинополь, повествовал о встрече своей с турецким султаном и как сей язычник чуть было не принял от него православия, но жены воспротивились, так как у него 333 жены, а с принятием православия султану пришлось бы с ними расстаться, ну они, понятно, на дыбы, отговорили его.

– Ах они паскуды, – волновалась тетка.

– Паскуды, паскуды и есть! – авторитетно подтвердил

Лопашов.

Затем он очень тонко намекнул, что хотя духовному лицу и грех гадать, но что он, грешный, в сем зело умудрен.

Полоумная старуха принялась, конечно, его упрашивать погадать ей. Тот долго отнекивался, но наконец согласился. Зная жизнь тетки, Лопашову, конечно, ничего не стоило разыграть роль прорицателя, чем он и привел суеверную старуху под конец в такой ужас, что та бросилась ему в ноги и начала каяться во всех грехах своих.

Кончилась вся эта комедия тем, что Лопашов выудил у нее сто рублей следующим ловким манером. Отходя спать, он отдал ей свою книжку и кисет с якобы собранными деньгами на хранение, причем при ней сосчитал лежащие там бумажки и серебро.. Там действительно было сто рублей, добытые им где-то на одни сутки. На другой день, за утренним чаем, он потребовал их назад, тетка отдала.

Лопашов поблагодарил ее и, собираясь уходить, благословил каким-то черным образком.

– А это, матушка, тебе косточки, – сказал он, передавая ей какую-то ладанку14, – как не дай Бог – заболеешь, положи на больное место – пройдет, как рукой снимет.

Старушка с благоговением приняла ладанку и, спрятав ее за пазуху, предложила ему в дар пару ассигнаций, но к большому изумлению ее, монах от денег отказался. На памяти старухи это был первый божий человек, который показал такое бескорыстие, чем еще больше заставил ее преклоняться перед своею святынею.

Выходя из комнаты, Лопашов вдруг словно бы что вспомнил:

– Вот что, пречестивая вдовица, хочешь мне добро со-


14 Ладанка – сумочка с какой-нибудь святыней, носимая вместе с крестом на шее.

творить, смени мои деньги на одну сторублевку, а то боязно носить, как бы не украли, а одну сторублевку я зашью в рясу – никто не догадается.

Та охотно согласилась и, пойдя к себе в спальню, через минуту вынесла ассигнацию.

– На тебе, возьми с кошелем, он тебе счастье принесет,

– вручил ей монах свой кошель, который как от нее за чаем получил, так, по-видимому, и не выпускал из рук.

Таким образом мена совершилась. Монах ушел, а когда глупая старуха заглянула в кошель, то увидела там на дне вместо денег всякую дрянь: старые пуговицы, катушки, обрезки жести и, наконец, несколько фотографических карточек нецензурного содержания.

Всего курьезней то, что она тотчас же послала за

Ло–пашовым и, когда тот явился, конечно, уже преображенный, она с плачем рассказала ему о случившемся. Лопашов серьезно выслушал ее, раз двадцать заставил повторить все с самого начала, со всеми подробностями и посоветовал подать заявление в полицию; сам написал ей это заявление и, пользуясь угнетенным состоянием ее духа, выпросил у нее десять рублей и ушел, уверив ее, что монаха этого наверно разыщут и деньги ей возвратят. Старуха успокоилась и осталась ждать у моря погоды, а Лопашов в тот же вечер, кутя в нашей компании, с хохотом рассказывал о своей проделке.

Козлом отпущения, или, вернее, «жертвой», нашей веселой компании был Петя Черногривов, или, как звал его

Лопашов, Пегашка Черногривка. Несмотря на то, что он больше всех нас тратил и гораздо чаще «угощал», чем был «угощаем», мы безбожно трунили над ним, подымали его на смех и подчас выкидывали злые шутки, но он с истинно христианским терпением сносил все это, утешаясь тем, что водит компанию не с каким-нибудь своим братом «серяком», а с людьми благородными. Он старался и в одежде и манере подражать нам, и так как мы не все же болтали пустяки, а случалось, иногда затевались и умные разговоры, Пегашка Черногривка чутко прислушивался к ним, и по лицу его было видно, как он доволен.

Тип смешной, но, воля ваша, по-своему благородный.

Он жаждал чему-нибудь научиться и не виноват был, что придурковатый самодур-отец слышать не хотел ни о каких науках.

– Тебе чего, – говорил он сыну, – читать умеешь, писать умеешь, арихметику знаешь, какого же тебе рожна надо.

Брысь!!! – и Пегашка уходил от отца, повеся нос и как бы в отместку запустив в выручку лапу, вечером кутил где-нибудь, зря разматывая утаенные от отца деньги.

Скверно, безалаберно, пошло шла моя жизнь среди постоянного кутежа, пьянства, всяких дебоширств, под звон рюмок и стаканов, под гуденье трактирных органов, в обществе ночных фей. Я сам чувствовал, как я с каждым днем опускаюсь все ниже и ниже, как грубеют и опошливаются мои манеры; как я все больше и больше удаляюсь от того кавалерийского юнкера, фата и щеголя, каким я был еще год тому назад, и приближаюсь к типу так называемых трактирных завсегдатаев, окончательным выразителем которого является та, всем петербуржцам знакомая личность в отрепанном пальто, в офицерской фуражке, останавливающая вас в сумерках, где-нибудь в переулочке, и просяще-грубым, нахально-робеющим голосом, скороговоркой говорящая:

– Monsieur15, для бедного, но благородного человека, служил в кавалерии и пехоте, в армии и во флоте и для пользы службы уволен в отставку…

Я видел свое постепенное падение в грустном лице моей старушки няни, которая, не смея ничего мне сказать, только горько вздыхала, когда я, пьяный и растрепанный, под утро возвращался домой, видел я свое падение в том пренебрежительном тоне, с которым относились ко мне, встречаясь со мною на улице, мои прежние знакомые и знакомые моей покойной бабушки, но больше всего видел я свое падение в темных, красивых глазах Мани. Видел в ее пристальном, как бы сожалеющем взгляде, каким окидывала она меня при наших встречах, чувствовал в том недоверии, с каким она относилась ко мне. Она, которая год тому назад не побоялась бы пойти со мною одна куда угодно, теперь всякий раз, когда я предлагал ей проводить ее, если и соглашалась, то с некоторым колебанием. Она опасалась проявления моего буйства, когда я был навеселе, и не верила в мою трезвость, когда я действительно не был пьян.

– Вы теперь так много пьете, – сказала она мне однажды, подозрительно оглядывая меня, – что вас теперь и не узнаешь, в нормальном вы настроении или нет.

Сознавая всю справедливость этого замечания, я ничего не ответил, но на сердце мне стало тяжело, и, чтобы заглушить в себе грустное чувство, навеянное на весь день этими словами, я в тот же вечер напился вдвое против


15 Господин (фр.).

обыкновенного и, возвратясь домой, произвел целый дебош.

– Тише, Федя, ради Бога тише, – уговаривала меня няня, отворившая мне дверь, – ведь два часа ночи, все спят. .

Мария Николаевна сегодня ночует у сестры, ты испугаешь их. Напоминанием о присутствии Марии Николаевны няня, знавшая мое глубокое уважение, питаемое к ней, думала обезоружить меня. Но на этот раз вышло еще хуже.

Вспомнив наш утренний разговор, я вдруг почувствовал сильное озлобление против Мани и мне пришло в голову выкинуть какое-нибудь безобразие, чтобы только чем-нибудь досадить ей.

Когда Маня ночевала у сестры, она спала в комнатке, служившей им гостиной и приходившейся бок о бок с моей комнатой. Диванчик, на котором она спала, и моя кровать находились у одной стены, разделявшей нас. Стена была, впрочем, довольно толстая, так как дом был старинный и строен прочно.

Недолго думая, я изо всей силы принялся барабанить в стену.

– Мария Николаевна, – завопил я на всю квартиру, – вы не спите?

Ответа не последовало, но по шороху я догадался, что она проснулась.

– Доброй ночи, – кричал я через стену, – желаю вам во сне жениха увидать, впрочем, вы и так, я думаю, только женихами и бредите. – Не помню, что я тогда еще молол, но, должно быть, у меня вырвалось что-нибудь обидное, потому что она наконец не выдержала и дрожащим от слез и негодования голосом крикнула мне:

– Федор Федорович, я вас не узнаю, давно ли вы стали оскорблять женщин?!

Сказав это, она заплакала. Я слышал ее сдерживаемые рыдания, и мне стало страшно совестно. Я сразу опомнился, торопливо, не производя никакого шума, разделся и, укутавшись головою в одеяло, как бы желая спрятаться от самого себя, затих. Но я не спал. Многое пришло мне тогда в голову, Я в первый раз, со дня выхода своего из полка, серьезно оглянулся на самого себя, и мне стало жутко.

На другой день, чтобы не встретиться с Маней, я пораньше встал и ушел из дому на целый день.

Не зная, куда деться, я отправился к Глибочке Гейкергу и застал его в ботфортах со шпорами, приготовляющимся ехать кататься верхом, с хлыстом в руках. В своей шелковой синей жокейке, небрежно надвинутой набок, и в изящной жакетке Гейкерг выглядел положительно красавцем. Он очень обрадовался моему приходу.

– Слушай, поедем вместе, вспомним старину, ведь сегодня 1-е Мая, моя «вдовушка» будет, я тебе покажу ее.

– А ну ее к черту, ты лучше скажи, где ты лошадь достал.