— Федор Федорович, я вас не узнаю, давно ли вы стали оскорблять женщин?!
Сказав это, она заплакала. Я слышал ее сдерживаемые рыдания, и мне стало страшно совестно. Я сразу опомнился, торопливо, не производя никакого шума, разделся и, укутавшись головою в одеяло, как бы желая спрятаться от самого себя, затих. Но я не спал. Многое пришло мне тогда в. голову. Я в первый раз, со дня выхода своего из полка, серьезно оглянулся на самого себя, и мне стало жутко.
На другой день, чтобы не встретиться с Маней, я пораньше встал и ушел из дому на целый день.
Не зная, куда деться, я отправился к Глибочке Гейкергу и застал его в ботфортах со шпорами, приготовляющимся ехать кататься верхом, с хлыстом в руках. В своей шелковой синей жокейке, небрежно надвинутой набок, и в изящной жакетке Гейкерг выглядел положительно красавцем. Он очень обрадовался моему приходу.
— Слушай, поедем вместе, вспомним старину, ведь сегодня i-e Мая, моя «вдовушка» будет, я тебе покажу ее.
— А ну ее к черту, ты лучше скажи, где ты лошадь достал.
— Я еще не достал, хочу нанять в манеже, и ты возьми.
Так как мне было все равно, куда ни идти и что бы ни делать, то я и согласился. Не прошло и часа, как мы уже тряслись на англизированных, тощих, как скелеты, старых браковках, обгоняемые изящными экипажами и в пух и прах разодетыми барынями. На пуанте16, как и обыкновенно в этот день, народу была масса. Несмотря на весеннее солнце, мы с Глибочкой порядочно промерзли, а потому, бросив лошадей на руки сопровождавшему нас груму17, отправились в ресторан, где тотчас же столкнулись с двумя франтами, знакомыми Глибочки. Кстати сказать, в Петербурге не было той дыры, где бы у Глибочки не было друзей. Такой уже был общительный человек. На сей раз Глибочка был при деньгах и вызвался нас угостить. Выпили. Франты тоже не захотели быть в долгу, и таким образом, угощая друг друга, мы менее чем часа в два времени пришли в такое состояние, что когда вспомнили наконец о своих лошадях и вышли садиться, то нам показалось, что вместо трех лошадей перед нами — пять. С большим трудом, и то только при помощи грума, вскарабкались мы наконец на наших пятивершковых кляч, украшавших собою некогда фронт Гатчинского кирасирского полка, и отправились в кругосветное плавание. Россинанты18 наши, немного, немного не заставшие Севастопольскую кампанию, как водится, давно уже окончательно обезножили, причем моя оказалась к тому же страшно пуглива. Особенно потрясающее действие производили на нее зонтики, она с таким ужасом косилась на них, точно бы это были тигры, готовящиеся поглотить ее. Она шарахалась из стороны в сторону, и мне в том состоянии, в каком я находился, немалого труда стоило балансировать на заезженном, старом английском седле, скользком, как жидовская совесть. Несмотря на все эти маленькие неудобства, мы не унывали и не без сознания своего достоинства гарцевали по аллеям, нахально поглядывая на идущих и едущих барынь. Вдруг, на повороте в одну из аллей, мы услышали страшный крик, какой-то грохот, неистовый топот, и не успели мы понять, в чем дело, как на нас наскочила бешеная пара. На козлах никого не было, вожжи болтались по спинам и между ногами лошадей, заднее колесо отскочило, накренившийся кузов коляски с визгом и треском тащился по земле, лошади с налитыми кровью глазами, все в мыле, мчались как угорелые. Не знаю, каким образом увернулись мы и не попали под колеса, но тут случилась другая беда. Спасаясь от крушения, я вскочил на пешеходную аллейку, где было очень много гуляющих, раздались визги, крики, моя лошадь окончательно ополоумела и стала как вкопанная, со страхом озираясь во все стороны и упрямо отказываясь повиноваться поводьям... На беду и ужас, со всех сторон поднялись столь ненавистные ей зонтики; как привидения замелькали они в воздухе, а один большой, пунцовый, как кровь разбойника, устремился прямо ей в нос... Этого она уже не могла вынести. Взвившись на дыбы, так что я едва-едва удержался, несчастная кляча высоко взметнула задом и понесла. Если бы она была настолько крепконога, как пуглива и тугоузда, все кончилось благополучно, но увы! одно другому было диаметрально обратно. Не успело проклятое животное сделать и десяти скачков, как запуталось в собственных ногах, длинных, как у водяного комара, споткнулось и со всего маху полетело к черту, выкинув меня сажени на две из седла. Падение было так сильно, что я едва-едва поднялся на ноги и тут же почувствовал сильную боль в руке; машинально дотронувшись до головы, мои пальцы нащупали что-то склизкое, липкое — это была кровь. О дальнейшем продолжении нашего partie de plaisir[5] нечего было и думать, пришлось отправить лошадей в манеж, а самому нанять извозчика и ехать домой. Боль в руке с каждой минутой усиливалась и скоро сделалась почти нестерпимой, нога тоже ныла порядком.
Няня моя, увидав меня в таком печальном виде, перепугалась страшно и послала прислугу за доктором, жившим в том же доме. Это был препотешный немец, лысый, с вихром седых волос на лбу, краснолицый, маленького роста, в больших золотых очках со стеклами, круглыми, как глава филина. Он заставил меня раздеться, лечь в постель и, осмотрев с пунктуальностью, на какую способны только одни немцы, объявил:
Что alles ist qanz qut (все прекрасно), только маленькая ушиб на голофа, да еще Hand (рука) bischen (немного) вывихнута, да еще вот auf dem колен eine wunde, sonst alles ist qut, все цел, ничего не поломайт.
Но хотя и все оказалось qanz (совсем) целым, однако встать мне доктор не позволил, прописал лекарство и ушел, сказав, что morqen (завтра) он будет еще смотрейт.
Пришлось остаться в постели. Я лежал, морщась от болй во всех костях, посылая ко всем чертям как треклятую клячу, по милости которой я попал в пациенты Herr’а Квибекса (фамилия доктора), так и Глибочку Гейкерга, подбившего меня на это милое partie de plaisir пур селепетан, как говорит Лейкок (pour passer le temps — для препровождения времени) Я лежал и злился, а тут еще воспоминание о моем пошлом поведении сегодня ночью, оскорбившем так незаслуженно Марию Николаевну. Я лежал и думал о ней, думал о нашей прежней дружбе, и мне стало очень грустно. Я уже хотел позвать няню, спросить ее о Мане, где она, у сестры еще или ушла, как вдруг услышал стук в дверь и голос Мани.
— Федор Федорович, можно к вам?
Забывая боль в забинтованной руке, я быстро натянул до самого подбородка одеяло и, не помня себя от радости, крикнул:
— Войдите, буду, конечно, счастлив.
Дверь отворилась, и я увидел Маню. Она была, как и всегда, такая беленькая, свежая, румяная... кашемировое платье цвета бордо, обшитое кружевами, плотно облегало ее стройную, изящную фигурку, черная бархатная ленточка с золотым медальоном оттеняла ее белую, полную шейку. Давно не казалась она мне такой хорошенькой, как в. эту минуту, я искренно позабыл свою боль и только любовался ею. Легкой грациозной походкой подошла она к моей постели и, пожав мою руку, опустилась на кресло, на котором за минуту до этого сидел почтенный доктор.
— Ну что, как вы себя чувствуете, — зазвучал у меня в ушах ее слегка грустный, симпатичный голос,— мне Анна Ивановна (так звали мою няню) сказала, что вы страшно расшиблись, я уже собралась было уходить, да вот захотелось проведать вас.
— Спасибо вам, пустяки, я думаю, к завтрему пройдет.
— Ну я бы не хотела этого, хорошо бы было, если бы вы полежали недельки три-четыре.
— Почему? — удивился я.
— А для того, чтобы вы не кутили, посмотрите, вы на себя не стали похожи, я просто не узнаю вас.
Я засмеялся.
— Чему вы смеетесь?
— Мне вспомнились слова митрополита Филиппа, обращенные к Иоанну Грозному: «Не узнаю царя русского в этой одежде, не узнаю и в делах царства».
Она чуть-чуть улыбнулась:
— Вот вы всегда так, вам дело говоришь, а вы шутите. Помните, когда вы в первый раз приехали к нам юнкером, какой вы были тогда и какой вы стали теперь...
— Не хороший?! — подсказал я.
— Хуже чем не хороший...— засмеялась она.
— Знаю, барышня, сам знаю, — полушутливо, полугрустно сказал я,—но, может быть, оттого-то я теперь такой, что не могу быть таким, как был.
— Это вздор, малодушие, эка беда, что вышли из полка, жаль, конечно, но еще не все потеряно, ободритесь, а главное, бросьте вы ваших товарищей, эти знакомые — гибель ваша.
Она долго и горячо говорила. Я не слушал ее, всецело поглощенный созерцанием ее все больше и больше оживлявшегося личика. Я глядел, как разгорались ее щеки, как шевелились ее губы, открывая кончики белых зубов, я прислушивался к музыке ее голоса, не вникая в смысл произносимых слов, и чувствовал, как что-то новое поднимается у меня в душе и непонятное мне волнение охватило меня, я готов был и смеяться, и в одно и то же время плакать. Машинально дотронувшись до головы, я почувствовал, что повязка моя сползает, я хотел поправить ее, но одною рукою это было неудобно, я еще больше растормошил ее.
— Постойте, я вам завяжу как следует,— сказала Маня, поспешно развернув бинт, она с ловкостью опытного хирурга снова повязала мне голову, еще лучше, чем доктор. Когда она кончила, я здоровой рукой поймал ее руку, крепко прижал к своим губам и вдруг почувствовал, как слезы подступили мне к глазам.
— Мария Николаевна, вы — ангел, — только мог сказать я, делая сверхъестественные усилия, чтобы не расплакаться.
До позднего вечера просидели мы так, болтая и вспоминая о прежнем. Ледяная стена, разделявшая нас последние полгода, растопилась, и мы снова сделались теми друзьями, какими были в то счастливое время, когда я юнкером приезжал из N в отпуск в Петербург.
Прошла неделя, я давно уже настолько поправился, что мог выходить, но мне как-то жалко было расстаться со своею комнатой, меня не тянуло, как прежде, к моим друзьям, и я даже, к большой радости няни, просил ее, что если кто из них придет, сказать, что меня нет дома. Уступив моим неотступным просьбам