Кто прав? — страница 27 из 105

Преобразив себя, она преобразила и свою спальню, устроив в ней кокетливый будуарчик, тяжелая драпировка перегородила комнату на две половины, появился маленький диванчик, косматый коврик, этажерка с массой фарфоровых безделушек, висячий китайский фонарик, своим розовым светом придававший по вечерам всей комнате особенный полуфантастический вид. По вечерам, когда опускались непроницаемые шторы, зажигался фонарь, в этой комнате, жарко натопленной, пропитанной запахом духов, было действительно очень уютно.

Особенно хорошо было во время ненастной погоды, когда за окном бушевал ветер, выла непогода, стучал дождь или плакала вьюга. В такие вечера Маня особенно любила, полураздевшись, распустить волосы, нежиться на диване с коробкой конфет в руках; она, как институтка, «обожала» конфеты, и они у нее не переводились. Одно время она взяла привычку каждый вечер уничтожать пирожное, запивая его ликером из крохотного хрустального бокальчика, все это выходило очень мило, чрезвычайно мне нравилось, и я всеми силами старался развивать в ней и поддерживать всякие подобные прихоти. Мы часто бывали с ней в театрах, но чаще всего в «Ренессансе», где в то время давались французские оперетки. Первый раз мы собрались совершенно случайно, но затем стали бывать все чаще и чаще, главной приманкой был ужин в отдельном кабинете после представления. Ужины эти до того меня увлекали, что я совершенно серьезно переставал видеть в Мане свою жену, ухаживал, волочился за нею и готов был на всякую глупость. Она смеялась, шутила, кокетничала, а я просто терял голову и был влюблен как двадцать пар котов. Иногда к нам пристраивался кто-либо из наших знакомых, чаще всех Вильяшевич, о котором я говорил. Вильяшевич был богатый самарский помещик, живший три четверти года в Петербурге, с которым я познакомился через свою службу в конторе N**. Вильяшевич был человек уже пожилой, лет под пятьдесят, но очень красивый, высокий, полный, с длинной бородой — тип старого боярина, весельчак И bon-vivant[12], он-то, в сущности, и был инициатором сумасшедшего года, первый своим ухаживанием давший нам толчок, вследствие которого Мы с женой вдруг отдались с таким увлечением этой буффонаде. Когда Вильяшевич был с нами — смеху не было конца, он волочился за моей женой, шутил, дурачился, требовал шампанского, доставал какие-то особенные, чрезвычайно дорогие конфеты, фрукты, цветы, словом, не знал, чем бы только угодить ей. Я, с своей стороны, не только никогда не ревновал к нему Маню, но, напротив, был очень польщен его вниманием; я вообще был всегда доволен, видя ухаживания других за моей женой, это тешило мое самолюбие. По-моему, всякий муж, если он не глуп, должен быть доволен, когда за его женой ухаживают, значит, она хороша собой, возбуждает во всех зависть к счастливому ее обладателю. Я помню, с каким чувством гордости я отвечал тут Вильяшевичу на его восторженные отзывы о Мане.

— Да, батенька, хороша Маша, да не ваша!

— То-то и беда, что не моя,—комически вздыхал Вильяшевич,— эх, кабы моя была!

— Да что вы в ней особенного находите? — с напускной небрежностью продолжал я.— Нос как у мопса, глаза косые, неужели вы лучше не видели?

— Э, вы ничего не смыслите в женщинах, что там нос, нос вздор, а в ней есть что-то такое, отчего наш брат старик с ума спятить может, а вы про нос толкуете, забылись, батенька, ценить не умеете, ваша жена — это редкость.

Я недоверчиво пожимал плечами, а у самого дух захватывало от восторга. Я последний грош тратил на новые наряды, упрашивая портних придумать что-нибудь позабористее.

Мне доставляло удовольствие, когда, гуляя с ней по Невскому, лихачи приставали ко мне: ваше сиятельство, а ваше сиятельство, прокатились бы с барышней на лихаче, и мы иногда действительно катались. Маня относилась ко всему этому довольно пассивно. Сначала ее несколько коробили и шокировали мои стремления навязать ей тон дамы полусвета, но мало-помалу она вошла во вкус, ей самой начали нравиться эти ужины в «кабинетах», пикники на тройках за город, толпа холостежи за своим хвостом, легкое возбуждение от двух-трех бокалов шампанского, а главное, она видела, как я с каждым днем все больше и больше увлекался ею.

Неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы не случилась одна история, сильно повлиявшая на Маню и заставившая ее сразу изменить свой образ жизни.

Дело вышло так.

Первого апреля Маня должна была справлять свои именины. Сначала решено было именины справить дома, но Вильяшевич, бывший на правах какого-то члена дома, узнав об этом, возмутился и предлагал справить их где-нибудь за городом — in’s Griine[13], как он выражался. Маня настаивала на своем, я держал нейтралитет, наконец обе спорящие стороны сошлись на следующем компромиссе: обедать дома пораньше, причем Вильяшевич настоял, чтобы фрукты, вино и десерт были приняты Маней от него в подарок, а затем в коляске ехать ужинать тоже за его счет в «Славянку».

— Вы именинница, права голоса не имеете,—шутил Вильяшевич,— ваше дело сторона, мы вас оденем, посадим и повезем, нечего вам много и разговаривать.

Маня наконец махнула рукой, делайте как хотите.

Ровно в двенадцать часов первого апреля явился к нам Вильяшевич во фраке, белом галстуке, с шапокляк23 под мышкой, словом, как он выражался, во всем оболванстве. Я уже говорил, что, несмотря на свои пятьдесят лет и седину, он был очень красив. Приятные черты лица, прямой, с маленькой горбинкой нос, высокий лоб, большие серые умные глаза и изящные мягкие манеры. Он носил бороду а 1а Скобелев, раздвоенную на две стороны, с чуть заметной пробривкой на подбородке, при его высоком росте, широкой груди, эта борода очень шла к нему; одевался он очень изящно, а в туалете был щепетилен, как женщина, характером он был, что называется, «душа человек», всегда веселый, шутливый, радушный, щедрый до расточительности, не задумывающийся ни перед какой выходкой. Моралист поставил бы ему в упрек разве только его легкое отношение к женщинам, его цинизм во взгляде на них да еще неразборчивость в средствах для достижения известной цели. Впрочем, во всем этом я вполне разделял его мнение, я, как и он, держался того же взгляда, что женщина, в принципе, развратнее мужчины, так как все ее помыслы с детства устремлены к одному вожделению выйти замуж, и ради этой цели придуманы ею всевозможные соблазны: каре, вырезы, «декольте», обтянутые формы и т. п. Женщина живет разумно только в детстве; с шестнадцатилетнего возраста она начинает мечтать о женихе, и ее бросает в жар и холод в присутствии мужчины. В этот период ей ни до саморазвития, она постоянно находится в состоянии нервного возбуждения. Выйдя замуж, она, в большинстве случаев, или отдается удовольствиям, или — реже — занимается хозяйством. На свою беду женщина скоро стареет, в 30— 35 лет. С этого периода большая часть их начинает жить воспоминаниями, лучшие из них принимаются за саморазвитие, наверстывая упущенное, но так как в этот период и мозги уже не так свежи, и память притупляется, и воображение слабеет, то все эти попытки к саморазвитию постепенно разрешаются в карточную страсть и в страсть к сплетням, пересудам и злоязычничеству.

Впрочем, я увлекся, женщина такая тема, о которую обтрепали языки все философы мира без всяких результатов, а женщина осталась та же, как и в раю, с тою только разницею, что теперь ее не так легко надуешь, как праматерь Еву, напротив, она сама обманет и проведет целое стадо всевозможных змиев.

— Какой вы сегодня интересный,— встретила Вильяшевича Маня, выходя к нему в своем новом полукапоте, чрезвычайно шедшем к ней.

Вильяшевич остановился и шутливо прищурился.

— Что с вами, отчего вы молчите?

— Ослеп, сразу и окончательно, — жалобно ответил тот, — Мэри Николаевна, — я уже говорил, что Вильяшевич так звал Маню,— это даже непозволительно быть такой соблазнительной, посмотритесь в зеркало, и если вы сами не влюбитесь в себя, то я готов голову на сруб.

— Все вздор, — пожала Маня плечами, но не утерпела и мельком покосилась на себя в зеркало. Она действительно в этот день была очень мила. Голубой капот на манер платья, или платье на манер копота, словом, что-то такое среднее, с высоким кружевным воротником, обнажавшим, однако, спереди шею и часть груди, весь был обшит кружевами; широкие разрезные рукава, при всяком движении дававшие возможность видеть руку немного не до плеча; бархатные синие туфельки и какая-то прозрачная, легкая, как паутина, наколка на слегка напудренных, в мелкие колечки завитых волосах: все это весьма шло к ней.

— Вы разоряете вашего мужа нарядами,— шутил между тем Вильяшевич, жадно оглядывая ее стройную, туго затянутую в корсет фигурку,— у него скоро капиталов не хватит.

— Вздор,—сгримасничала Мэри. Слово «вздор» было ее любимым словечком. — Я так мало трачу на наряды, как никто, ведь все это дешевка, — презрительно покосилась она через плечо на свой длинный шлейф,— эту материю я купила на аукционе у закладчика и сама сшила, родные Феди и то говорят, будто его разоряю, я бы хотела, чтобы они узнали правду, все мои наряды стоят грош.

— Но и в этих нарядах вы очаровательны, надеюсь, что его не испортит эта маленькая багателка, которую я осмеливаюсь преподнести вам в день вашего ангела.

Говоря это, Вильяшевич протянул Мане изящный футляр, на бархатной подушке которого искрилась, переливаясь всеми цветами радуги, золотая, усыпанная дорогими камушками брошка.

— Вы с ума сошли,— воскликнула Маня, — неужели вы воображаете, что я возьму от вас эту вещь.

— Почему же не взять? — растерялся несколько Вильяшевич.

— Почему, потому что эта вещь стоит, по крайней мере, двести рублей, а такого дорогого подарка я принять не могу, ведь я не невеста ваша и не... дама сердца, это только «дамам» такие подарки возят, а мне не за что.

Последнюю фразу она произнесла с худо скрываемым раздражением. Но Вильяшевич был человек, которого смутить было нелегко.