и жена, зная это, не только не сердилась, но, напротив, подтрунивала надо мной, шутя спрашивала меня, как идут успехи моего ухаживанья. Но тогда она не была такою, тогда с ней можно было говорить откровенно, не боясь того, что она не сумеет отличить белого от черного и серьезного от шутки. Теперь же на нее нашел дурной стих, вследствие чего я избегал с ней всяких разговоров, убедившись, что, о чем бы мы ни начали говорить — кончим ссорой. В силу этого, я счел за лучшее ничего не говорить ей о моем новом знакомстве. Прошло месяца два, я давно исполнил в точности поручение Веры Дмитриевны, о чем известил ее, и получил в ответ хорошенькую записочку, в которой она выразила мне свою благодарность, но в самых общих, лаконических выражениях. Тем наша переписка и кончилась. По-видимому, не было никакой надежды на то, чтобы она возобновилась, как вдруг, месяца полтора спустя, я получаю от Веры Дмитриевны письмо, поразившее и изумившее меня не на шутку. Насколько я мог догадаться по общему характеру письма, у моей новой знакомой случилась какая-нибудь крупная неприятность, под впечатлением которой, желая с кем-нибудь поделиться своим горем и обидой, она, не долго думая, написала мне письмо следующего содержания:
«Мой хороший, новый друг!
Я часто вспоминаю нашу встречу. Помните, как мы проболтали с Вами весь вечер у Z, я даже не забыла некоторые темы нашей беседы. Особенно живо осталось мне в памяти все то, что Вы говорили мне относительно эгоизма любви, разумеется супружеской. Есть другая любовь, Но та не эгоистична, а, напротив, вся, так сказать, основана на взаимном самопожертвовании. Супружеская же любовь вся пропитана эгоизмом, и я в этом все больше и больше убеждаюсь. Мне особенно понравилось Ваше меткое сравнение двух супругов с сиамскими близнецами, которые, хотя порой до смерти надоедают друг другу и даже, пожалуй, ненавидят один другого, тем не менее дрожат за жизнь и здоровье своего соседа, так как болезнь одного отзывается на другом. Нечто подобное испытываю и я...»
Дальше были глухие намеки на придирчивый характер мужа, на невозможность серьезно отдаться делу, которое любишь всей душой, на те стеснительные условия, не позволяющие оставить мужа, без того, чтобы из этого не произошло большого скандала, и т. д. и т. д. в том же роде, хотя все больше намекалось в полусловах, общими местами. Прочитав это письмо, я прежде всего несколько как бы сконфузился. Выходило, будто я, ненароком, попал в задние комнаты семейной квартиры, комнаты, куда гостей не пускают и где скрывается самая святая святых каждой семьи. Но вместе с тем я был крайне польщен, мое самолюбие тешило быть конфидентом24 такой особы, как Огонева, о которой я слышал как о женщине гордой, мало обращающей внимания на своих многочисленных ухаживателей, и вдруг такое доверие, такое расположение ко мне. Что я для нее такое? друг?! а если больше чем друг? голова моя закружилась, в перспективе мне уже представился целый интересный роман, о каких я только до сих пор читал, но никогда не был действующим лицом. Роман с неглупой, замужней женщиной это такой соблазн, что можно голову потерять. Сколько новых ощущений, тревог, волнений, радостей, целая неведомая волшебная страна... фантазия моя разыгралась, и вот, под впечатлением всего этого, я сел и написал ответ, под которым с восторгом подписался бы любой сумасшедший.
Об жене я тогда почти не думал. Могла ли ее любовь, бледная и бесцветная, любовь законная, идти в сравнение с тою, как мне казалось, пылкою страстью, которая ожидала меня, если бы мое предположение сбылось; эта страсть сулила мне целое море наслаждений, и, казалось, стоило только броситься в него, чтобы быть на верху блаженства.
Но как ни легкомысленно смотрел я на это дело, но все же в душе я не был совершенно спокоен, так как чувствовал себя не совсем-то правым перед женой, больше всего смущало меня ее безграничное доверие ко мне. Казалось, что даже самая мысль о возможности измены с моей стороны не западала ей в голову. Слишком надеялась она на свое обаяние, испытанное в прошлом году, не понимая, что обаяние исчезло. Доверчивость ее в этом отношении доходила до того, что она бы не поверила, если бы я сам признался ей, что люблю другую, но меня эта доверчивость просто бесила, и я все чаще и чаще, иногда даже не желая, а скорее невольно, под влиянием досады, начинал развивать перед нею мою любимую теорию о невозможности со стороны мужчины долго быть верным одной женщине; разнообразие настолько свойственно человеческой натуре, что даже ради крепости семейных уз мужчина должен время от времени искать себе развлечений вне семьи, и это не только не ослабит и не расстроит семейного согласия, но, напротив, укрепит его, так как в противном случае жена может просто-напросто опротиветь до тошноты. Она слушала мои разглагольствования, сердилась, когда была не в духе, смеялась, когда была в хорошем расположении, но ей и в голову не приходило, что эта теория может быть применима к ней самой.
— Что бы ты сделала,— спросил я ее однажды,— если бы я полюбил другую женщину?
— Ты бы этого никогда не сделал, — с уверенностью ответила она.
— Почему?
— Это было бы слишком жестоко с твоей стороны, да и с чего бы тебе изменить мне, ты, кажется, не имеешь оснований быть мною недовольным.
— Ну, а если бы? — настаивал я. Она задумалась.
— Я бы отравилась или умерла в чахотке,—ответила она наконец после некоторого размышления.
«Ну это вздор», — подумал я, но ничего не сказал, и тем наш разговор кончился.
Написав Вере Дмитриевне письмо, я с лихорадочным нетерпением стал ждать ответа. Но проходили дни за днями, неделя за неделей; прошел месяц-другой, ответа не было. Я наконец решил, что она, верно, обиделась моим письмом и не желает продолжать знакомства.
Сначала это меня очень огорчило, но, когда мало-помалу волнения мои улеглись, я даже обрадовался такому обороту дела.
«Дальше моря, меньше горя!» — подумал я. Хотя возможность романа между нами и льстила моему самолюбию, но тем не менее это обстоятельство могло наделать мне много хлопот и неприятностей. К тому же и отношения мои к жене значительно улучшились. По мере того как она поправлялась от болезни, она становилась спокойнее душою, к ней вернулась ее игривость, кокетство, и хотя она уже не была так хороша, как в прошлом году, к тому же и вести себя стала гораздо скромнее, но нравиться еще могла. В отдельные кабинеты ужинать мы больше не ездили, но взамен этого время от времени устраивали в своем будуар-чике вечера: покупалось вино, конфеты или сладкий пирог, и таким образом производился маленький кутеж; темой разговоров в такие вечера были или воспоминания «сумасшедшего года», или воспоминания о нашем детстве. Несмотря на то, что мы во всех подробностях знали прошлое друг друга, нам было весело и интересно рассказывать один другому то, что уже двадцать раз было рассказываемо. Иногда, при особенно хорошем расположении духа, Маня брала гитару и вполголоса напевала заученные ею мотивы опереток.
Не получив ответа на свое письмо, я мало-помалу почти совершенно забыл о Вере Дмитриевне, как вдруг в один прекрасный день, придя к себе в контору, я нашел на своем столе следующую, заключенную в миниатюрный конвертик записочку.
«Я приехала вчера с курьерским и остановилась у Z. Заходите сегодня вечером, поболтаем.
Известная вам В. О».
Прочтя эту записку, я почувствовал, как заснувшее было во мне чувство пробудилось с новой силой. Весь день я горел как на медленном огне и, лишь только наступил вечер, помчался к Z, где всегда останавливалась Вера Дмитриевна, приезжая в Петербург. Z были ее старинные друзья, и у них для нее всегда была особенная комната прямо из передней, где она могла располагаться, никого не стесняя и никем не стесняемая. В описываемое время Z не было в Петербурге, Вера Дмитриевна была полной хозяйкой всей квартиры и жила одна с оставленной при квартире горничной. Последнее обстоятельство я сообразил уже в ту минуту, как звонился в квартиру Z.
Вера Дмитриевна, очевидно, ждала меня, ибо не успел я позвонить, как она сама отворила мне дверь.
— Ах, это вы,—весело затараторила она,—давно не виделись мы с вами, я вас даже и не узнала сразу, ну снимайте ваше пальто да проходите в эту комнату, я сейчас приду, велю чай подать.— Она ушла, а я направился в ее комнату. Комната оказалась большая, в два окна, перегороженная драпировкой, за которой виднелась кровать. На диване валялись перчатки и веер, на кресле, перекинувшись через спинку, покоилось черное, очевидно визитное, платье, на комоде открытая картонка со шляпой, один ящик комода немного выдвинут, ключи на полу, словом, всюду, что называется, поэтический беспорядок в смешении с сильным запахом духов и массой всяких коробочек и баночек на туалетном зеркале, напоминающий закулисную уборную какой-нибудь актрисы.
«Барынька-то размахай, кажется! — подумал я. — Это хорошо». Пока я пристально приглядывался к убранству комнаты, стараясь по разным мелочам угадать .характер ее обитательницы, вошла Вера Дмитриевна. Она была одета в длинный капот из какой-то причудливо разрисованной пестрой материи, весь обшитый кружевами, с широкими рукавами, с небольшим вырезом, дававшим возможность видеть ее смуглую шею и часть бюста. Такие вырезы были тогда в моде.
Как я уже говорил, Вера Дмитриевна не была очень хороша собою. Несколько широкое, скуластое лицо, крупный вздернутый нос, смуглый цвет кожи напоминали немного калмычку, но зато она была высока ростом, с прекрасно развитым бюстом, стройной талией. Волосы у нее были роскошные, цвета воронова крыла, густые и длинные, но лучше всего были глаза: большие, черные, с поволокой, с длинными бархатными ресницами и словно бы кисточкой нарисованными бровями. Манерами она напоминала актрису, что придавало ей большую пикантность в моих глазах. Она вошла, шурша длинным шлейфом, и, небрежно опустясь на диван, тотчас же заговорила:
— Ну-с, давайте болтать: что у вас новенького, я так давно не была в Петербурге, что, мне кажется, прошла целая вечность.