Кто прав? — страница 42 из 105

Очевидно одумавшись и поняв свой поступок, Зуев пришел в ужас и тотчас написал ей отчаянное письмо. Не скупясь на самые нелестные эпитеты относительно своей особы, вроде «подлеца», «негодяя», «предателя» и т. п., он просил, как милости, позволить прийти на коленях вымолить себе прощенье и т. д., и т. д.

Все женщины более или менее фразерки, а потому и любительницы фраз, фразами можно подкупить любую женщину, даже самую умную, а если еще к пылким фразам прибавить пары две-три слезинок, о, тогда растает любое каменное сердце. Подобное повторилось и с моей женою. Не знаю, что подумала она о Зуеве, получив записку, открывшую ей глаза, и какое решение приняла она относительно его, но только в ответ на его горячечное, самобичующее письмо она написала ему чрезвычайно ласковую записку, прося не отчаиваться понапрасну, не обвинять себя так жестоко, уверяя его в неизменности своих чувств к нему и чуть ли не в благодарности своей ему за его поступок, доказывающий глубину его преданности. В заключение всего, приглашала его явиться завтра между 12 и часом дня, переговорить кое о чем.

Не помню, какой-то француз-балагур еще в конце прошлого столетия сказал как-то:

«Женщины учатся грамоте для того, чтобы писать глупости, преимущество безграмотных женщин в том, что придуманная ими глупость только говорится, а не увековечивается посредством пера и чернил».

— Я пригласила к себе сегодня Зуева,—холодно сказала Мэри на другой день за чаем. Чайный и обеденный стол был нашей нейтральной почвою, на которой мы сходились первое время, пока наши отношения не приняли более мирного характера.

— Зачем это? — удивился я. Вместо ответа Маня взглянула на меня как-то вскользь, безучастно, точно бы меня и не было, или, вернее, если бы я был столом или стулом. Меня это несколько взорвало.

— Если ты находишь ненужным отвечать мне, незачем было и сообщать, — проворчал я, — или, может быть, ты этим желаешь дать мне понять, чтобы я не приходил и не мешал вам? Когда же состоится ваша высокоторжественная аудиенция?

— В двенадцать часов.

— Ночи? — съязвил я; но Маня сделала вид, будто не поняла моего намека, и тем же спокойным тоном ответила.

— Дня. Впрочем, мне кажется, теперь,— она нарочно подчеркнула слово «теперь»,— вам должно быть все равно, днем или ночью.

— Ну положим,— вспылил я, — если вы задумали мстить мне и з в е с т н ы м способом, то я бы попросил вас подождать до тех пор, пока вы снимете мою фамилию, и во всяком случае не у меня в квартире.

— Не судите всех по себе, — холодно ответила Мэри.— Хотя трудно более того опозорить честь своей фамилии, как то сделали вы сами, но тем не менее я обещаю вам, пока ношу эту фамилию, я не позволю себе сделать ничего такого, что могло бы бросить тень на столь достойного человека, как вы.

— На кой черт, в таком случае, вам Зуев,— окончательно взбесился я,— и что вы хотите, наконец, предпринять совместно с этим ослом?

— Я сама еще не решила. Когда решу окончательно, сообщу вам, будьте спокойны, тайком не убегу из дому.

Я с досадой пожал плечами и прекратил дальнейшие расспросы.

Выходя из дому, я в первый раз в жизни почувствовал нечто, похожее на ревность. Мне стоило большого усилия, при встрече с Зуевым, молча пройти мимо него и ни единым знаком не выразить неприязненных чувств, волновавших меня. Я только издали, искоса, наблюдал за ним. Он был в страшном волнении, точно в лихорадке, то и дело вынимал часы и, мельком взглянув на них, через пять-десять минут снова справлялся с ними. Ровно в половине двенадцатого он поспешно захлопнул конторку, торопливо запер ее на ключ и почти бегом направился в переднюю. Через минуту я в окно увидел его отъезжающим на извозчике от крыльца, и в ту же минуту что-то сильно и больно кольнуло меня в самое сердце. Я должен был призвать на помощь все свое хладнокровие, чтобы не выскочить и не погнаться за ним.

«Если Маня согласится уйти к нему,— думал я,— я не смею даже протестовать... а это ведь легко может случиться. Он обожает Маню, она это хорошо знает и хотя сама, кажется, вовсе не влюблена в него, но, во всяком случае, сильно ему симпатизирует. От ненависти до любви— один шаг, сколько же до любви от симпатии — не будет и полшага. Особливо при настоящих событиях. При теперешних условиях подобная симпатия может быть особенно опасною. С одной стороны, потребность видеть в ком-либо сочувствие, иметь под рукою слушателя, которому можно бы высказать свое горе, а тут же, кстати, может явиться и желание отомстить, наказать, а к довершению всего, и чувство сострадания, тем более что сострадание взаимное. Соединение двух страдающих существ ко взаимному счастью. Положим, это Немного сентиментально и не в характере Мэри, но на одно это плохая надежда. Сентиментальность прилипчивей оспы, а у Зуева сентиментальности хватило бы на прививку ее хотя бы целому женскому пансиону. Положим, у меня есть средство во всякую минуту расстроить все их планы: не отдавать детей, Мэри же ни за что не согласилась бы расстаться с ними, но это значит злоупотреблять своими правами, насилие... Нет, нет, бог с ними, пускай, если захотят, берут и детей. На горе, с Прасковьюшкой у них все кончилось... На днях, я слышал, она уезжает совсем из Петербурга на родину. Дура эдакая. С ней исчезает последняя помеха. Захотят, хоть сейчас к венцу, я должен, если Мэри потребует, дать развод... честь того требует... да и все равно, силой не удержишь... Да неужели оно так и случится?»

Так размышлял я, волнуясь и раздражаясь все более и более. В конце концов я так размечтался, что предположения и опасения обратились в моем воображении в реальную действительность. Я уже видел себя разведенным, одиноко живущим в меблированных комнатах. Грустно, однообразно тянется жизнь. Проходит год, другой, о Мэри не имею никаких сведений, знаю только, что она уехала куда-то в провинцию с своим мужем, Зуевым, и вдруг судьба, как на зло, устраивает неожиданную, тяжелую для меня встречу. Светлый зимний день. Я возвращаюсь со службы на свою одинокую, унылую квартирку, мне что-то особенно грустно, сегодня 27-е марта, день рожденья Мэри, я вспоминаю, как мы весело проводили обыкновенно этот день, собирался небольшой кружок самых близких знакомых, смех, шутки, всякие пожелания... Многих из этих знакомых я не видал с тех пор, как Маня оставила меня... где-то она теперь, как-то справляет свое рожденье, вспоминает ли меня? Мне вдруг является страстное желание увидеть ее, я тоскливо оглядываюсь кругом, как бы ища в снующей мимо меня толпе дорогой образ, и вдруг останавливаюсь, как пригвожденный на месте, не смея верить собственным глазам своим... В каких-нибудь двадцати шагах от себя я вижу Маню. Она под руку с Зуевым идет мне навстречу, впереди, очень мило одетая, идет моя старшая дочь Леля... Как она выросла за эти два года, как похорошела, немного похудела, но зато выровнялась и начинает уже походить на девушку. Я пристально, не отводя глаз, гляжу на них, но они не замечают меня, занятые каким-то, очевидно весьма их занимающим, разговором. Все трое, очевидно, как нельзя больше веселы и довольны. Мэри снова пополнела и еще больше похорошела, я замечаю в ней какую-то перемену, но перемена эта к лучшему, теперь она не похожа на молоденькую барышню, в ней есть что-то грациозно-солидное, женское... Она ласково поглядывает искрящимися живыми глазками на мужа и весело ему улыбается. Зуева же узнать нельзя, он совершенно переменился. Куда девалась его неряшливость, угловатость, засаленность? Он прекрасно одет, из-под воротника бобрового пальто выглядывают кончики белоснежных, туго накрахмаленных воротничков. Небольшая бородка, аккуратно подстриженная, старательно расчесана, на руках совершенно свежие перчатки, а из-под меховой, бобровой шапки уже не торчат косицы жидких, покрывающих шею и воротник волос. Он не только вполне приличен, он даже красив собой. Я невольно взглянул на себя, какой контраст. Манжеты мои помяты, перчатки на пальцах подраны, сапоги стоптаны, а на коротком осеннем пальто не очищена еще грязь недавней оттепели!.. Машинально я попятился назад, как бы боясь быть узнанным, но все трое прошли почти мимо самого моего носа, не заметив меня. Я провожал их пристальным взглядом, а сердце мое ноет нестерпимо, точно замирает от боли у меня в груди. В эту минуту я до отчаяния, до безумия люблю свою милую Мэри, с каким бы восторгом прижал бы я ее к своему сердцу и расцеловал бы ее миловидное, разгоревшееся от мороза личико... Но... но то, что еще недавно было мое, всецело и неоспоримо принадлежало мне, теперь мне совершенно чуждо... Я пытаюсь окликнуть их, но голос не повцнуется мне, и только обильные слезы неудержимо катятся по моим щекам. Одна из них капнула на разложенную передо мною бумагу. Я очнулся и, подняв голову, только сейчас замечаю, что я и в самом деле плачу.

«Черт знает, — подумал я, торопливо вытирая глаза,— да я, кажется, с ума сошел. Разрюмился, сам не знаю чего ради. Еще ничего нет, ничего, может быть, и не будет, да и наверно не будет, а я уже плачу... не ожидал я от себя такой слезливости. Наконец, черт возьми, что я такое особенное сделал, чтобы нести такое наказание. К дьяволу всякие сентиментальные бредни, Маня моя, и я ее уступлю только тогда, когда или сам умру, или она надоест мне до полного пресыщения, до тех же пор я буду владеть ею, ее телом, если не душой, и пусть осмелится кто-нибудь отнять ее у меня!»

Я быстро захлопнул конторку, поспешно надел пальто и чуть не бегом выбежал на улицу. Я так был взволнован, что не сообразил нанять извозчика и пошел пешком. Квартира наша была недалеко, полчаса ходьбы, не больше. Я уже завернул в нашу улицу, как вдруг нос к носу столкнулся с Зуевым.

Как ни был я расстроен сам, но невольно остановился и взглянул на него чуть ли не с испугом, такое необычайное было у него выражение лица. В эту минуту он походил на помешанного. Он шел, тупо глядя перед собою широко открытым, помутившимся взглядом, очевидно никого не замечая и едва ли вполне ясно сознавая, где он. Шляпа съехала, на затылок, как у пьяного, а пальто, кое-как надетое и не застегнутое, как-то особенно странно болталось на его длинной, костлявой фигуре. Он прошел мимо меня, задев меня плечом и не заметив.