Высказав это глубокомысленное финансовое соображение, секретарь снова поклонился и с видом серьезно занятого человека придвинул к себе какую-то счетную книгу.
— Впрочем, — прибавил он вдогонку уже уходившей Марии Николаевне,— зайдите завтра, эдак часов около двух, редактор, наверно, будет дома; попробуйте, попросите его сами, может быть, для вас он и сделает исключение.
Во второй редакции, куда зашла Мария Николаевна, не оказалось налицо ни самого редактора, ни его секретаря, а сидевшая в редакционной комнате веснушечная, сухопарая барышня на все расспросы г-жи Кротковой только глаза пучила и рот разевала, точь-в-точь Ивана Трофимы-ча племянник Микитка.
Набегавшись вволю и наволновавшись, голодная и усталая возвращалась Мария Николаевна домой, довольная уже и тем, что в ее стареньком потертом портмоне все-таки, взамен абсолютной пустоты, покоились две бумажки: одна пятирублевого, а другая трехрублевого достоинства. Пятирублевую ей дали в одной редакции небольшой газеты, где муж ее почти и не работал и куда она забрела просто с отчаяния после долгого и бесплодного скитания по другим редакциям.
Лохматый, с взъерошенною бороденкою и в согнутом пенсне, секретарь редакции, с виду весьма курьезный и неуклюжий, сначала принял было ее не особенно любезно, но, выслушав довольно внимательно ее просьбу, пошел к редактору и через несколько минут вернулся и подал ей скомканную пятирублевую ассигнацию.
— Редактор извиняется, что в настоящую минуту он больше дать не может!
Мария Николаевна несказанно обрадовалась этим деньгам, тем более что именно в этой редакции она меньше всего могла рассчитывать на успех.
Трехрублевку ей выдали в последней редакции, куда она завернула по дороге домой.
Эти три рубля были недополучены ее мужем при последнем расчете, и ей их выдали немедленно, без всяких разговоров.
Когда Мария Николаевна вернулась, она застала у постели своего мужа одного из его приятелей — Сергея Сергеевича Потачкина.
Потачкин, небольшого роста, нервный господин с желчным выражением лица, о чем-то горячо разглагольствовал. Иван Семенович лежал, свесив с подушки свое изнеможенное, бледное лицо с лихорадочным взором, и, казалось, не слушал своего собеседника. Увидев входящую жену, он видимо оживился.
— Ну, что? — спросил он ее ласково и в то же время грустно улыбаясь.
— Да что, Ваня, хороши они все, нечего сказать!..
— А вы, Мария Николаевна,— ввязался желчный Потачкин,— это только сейчас узнали-с? Я-с так в этом уже 20 лет тому назад убедился.
— Э, да что толковать,— перебил Потачкина Иван Семенович,— ты мне лучше скажи, неужели так ничего и не дали?
— Восемь рублей принесла... расщедрились!
Иван Семенович ничего не ответил и только глубоко вздохнул. В эту минуту вспомнилось ему, как лет десять тому назад принес он, по совету товарищей, в одну из редакций свой первый рассказец. Рассказец одобрили, очень скоро поместили и хорошо оплатили. За первым последовал другой и третий; затем фельетон, там небольшая, но остроумная заметка о какой-то оперетке, и все это было с похвалами напечатано и оплачено... Бросил Кротков свое место писца в одном из казенных учреждений, дававшее ему всего-навсего двадцать пять рублей в месяц, и с головою окунулся в газетное дело. Ему повезло: статейки его, остроумные и веселенькие, стали появляться все чаще и чаще в разных газетах и журналах... Пробовал он было писать и стишки, и кое-какие попали в юмористические журналы. Заработок его поднялся с двадцати пяти рублей сразу до ста и больше, тем более что вначале он, главным образом, не столько был репортером, сколько литератором. Закружилась голова тогда еще весьма юного Кроткова и возмечтал он о себе очень высоко; да и мудрено ли после места писца с двадцатипятирублевым окладом. Задумал он жениться. Давно уже заглядывался он на младшую дочь одного из сослуживцев, но прежде, при содержании в двадцать пять рублей, мечтать о заведении семьи было немыслимо; теперь же, когда дела его приняли такой, неожиданно блестящий, оборот, он, не долго думая, сделал предложение.
Хорошо, весело зажили сначала молодые; на первых порах счастье улыбнулось им и даже несколько баловало их, как опытная кокотка-француженка, заманивающая притворным бескорыстием и наивностью глупого пижона, но с течением времени острые шипы и тернии стали мало-помалу пробиваться сквозь листву, и не успели оглянуться супруги Кротковы, как заметили, что уже давно пропали цветы и листья и остались только одни иглы... На второй год супружества у них родилась дочь, затем, ежегодно, пошли дети, но все, кроме первого, поперемерли... Кротковы даже и не знали, печалиться или радоваться такому обстоятельству. Как болото, все глубже и глубже втягивала их жизнь в свои невеселые недра, и если что поддерживало и утешало их иногда в самые тяжелые минуты, это — взаимная любовь...
Ночь. Тихо в квартире Кротковых. В маленькой комнатке с сырыми полинялыми стенами и низким, закопченным потолком душно, пахнет прелостью и лекарствами.
Лампада перед образом проливает слабый свет и тускло озаряет большую деревянную кровать в углу с неподвижно лежащим на ней Кротковым. Перед кроватью стоит широкое кожаное кресло, на котором, опустив голову на грудь, сидит Мария Николаевна. Утомленное лицо ее бледно; она осунулась за последние дни и выглядит совсем больною.
Иван Семенович открыл глаза и поглядел на жену. Грустно, невыносимо тоскливо было у него на душе. Он понимал, что умирает, что жить ему осталось недолго, и ужасная мысль, что будет с нею, когда он умрет,—надрывала его сердце.
Когда он месяцев шесть тому назад, проснувшись в одно ненастное утро, откашлянулся и увидел на платке своем следы крови, он вздрогнул, побледнел и первым делом испуганно покосился на жену. Та лежала рядом с ним и спала. Белокурые волосы ее прихотливыми колечками рассыпались по подушке. Бледное личико разрумянилось от крепкого сна. Сквозь полуоткрытые губы белели кончики ровных, красивых зубов. Иван Семенович несколько минут пристально глядел в лицо жены. Никогда не казалась она ему такой хорошенькой. Он наклонился и крепко поцеловал ее в самые губы. Она полуоткрыла глаза, улыбнулась и тотчас же снова впала в крепкий сон.
— Маня, Маня! — тоскливо прошептал Иван Семенович.— Если бы ты знала в эту минуту, что со мной?
И он стиснул зубы и в невыразимой тоске снова опустил голову на подушку.
— Чахотка!4 — рассуждал он.— Теперь уже нет никакого сомнения. Впрочем, я давно знал, что у меня чахотка, только все не верил... не хотел верить... Теперь все кончено... в мои годы это скоро кончается... Год, много — полтора, и то при самых благоприятных условиях... Первая же сильная простуда — и конец...
Иван Семенович всеми силами скрывал от жены свой недуг, но от глаз любящей женщины трудно укрыться. Мария Николаевна скоро заметила, что мужу ее худо. Она настояла, чтобы он начал лечиться. В угоду ей Иван Семенович стал принимать какие-то прописанные знакомым доктором капли, и Мария Николаевна несколько успокоилась. Мысль потерять мужа казалась ей такой ужасной, что она не могла допустить ее. Она не верила возможности такого несчастья, не верила даже теперь, сидя у его постели, видя его постепенное угасание. Как будто ждала, что вот-вот совершится чудо, он поправится, и все снова пойдет по-старому... По целым часам молилась она и плакала перед образом, стоя на коленях и глядя в спокойный, строгий лик Спасителя.
— Нет, нет! — твердила она в каком-то исступлении.— Ты не сделаешь этого! Ты не отнимешь его, нет, я знаю! Ты добр, милосерд! Ты ведь знаешь, как дорог он мне...
Тихо, чуть слышно тикают часы в соседней комнате. Кротков по-прежнему лежит, положа щеку на руку, и не отрываясь глядит в лицо дремлющей в креслах жены.
— Устала,—думает он,—да и как не устать: вот уже вторую неделю мучается со мною, ночи не спит... Хоть бы умереть мне скорее — один конец.
В комнате рядом скрипнула кровать, послышался легкий стук голых ножек об пол.
— Это Леля встала,— подумал Иван Семенович, и ему вдруг страстно захотелось посмотреть на свою дочь.— Леля! — тихо, тихо окликнул он.—Ты спишь?
— Нет, папа, а ты? Можно прийти к тебе?
— Иди, только тише, не разбуди маму.
Послышались осторожные шаги, и в спальню вошла маленькая девочка лет семи, в рубашечке, худенькая, с длинными, белокурыми локонами, голубоглазая, с ямочками на щеках. Осторожно, чуть ступая, прижав пальчик к губам, прокралась она мимо спящей Марии Николаевны и вскарабкалась на постель к отцу. Страстным порывом охватил тот костлявыми, исхудалыми руками нежное тело дочери и крепким, долгим поцелуем впился в ее белый, красивый лоб.
— Милая, милая дочурочка моя, как люблю я вас обоих.
Кроткову сделалось невыносимо тоскливо. Что-то, похожее на зависть, упрек, шевельнулось в нем.
— Маня еще молода, она такая хорошенькая...— думал он. — Наверно, еще полюбит и ее полюбят. Она еще может быть счастлива... забудет меня... Леля тоже забудет... мала... привяжется к другому, так же будет звать его «папой»... а я... я буду лежать, всеми забытый, где-нибудь на краю кладбища, под покачнувшимся почерневшим крестом... Никто не придет, никто не вспомнит... Мане будет не до моей могилы... Жизнь увлечет, закружит ее... новая привязанность, новые интересы... а я... я «мертвец»... ничто... Одно только «воспоминание»...
И ему на мгновение захотелось, чтобы и Маня, и Леля умерли с ним... взять с собой, чтобы никому не достались. Но он тотчас отогнал от себя эту мысль.
— Нет,— подумал он,— пусть живут, будут счастливы... Все равно мне там ничего не нужно будет: «Идеже несть ни болезни, ни печали, но жизнь вечная...»5
Он вздрогнул и закрыл руками глаза.
Часы пробили полночь. Мария Николаевна открыла глаза.
— Ты не спишь,— обратилась она к мужу,— так прими лекарство...
В эту минуту она заметила дочь.
— Ты что ж тут, Леля, делаешь? — спросила она было, но остановилась и пугливо взглянула в лицо мужа.