И подчиненные его любили.
«Голубь-человек» прозвали его солдаты, — и говорили о нем: «Это — наш», — эпитет, который они дают не всякому.
Русский солдат очень чуток к истинной человечности в обращении с ним. Сентиментальничаньем его не проведешь; он изумительно тонко умеет подмечать всякую фальшь, всякую деланность. Зато искреннюю, истинную любовь к себе он умеет ценить и платить за нее искреннею, горячею привязанностью, доходящею до самозабвения.
Ястребов, не искавший популярности, тем не менее очень скоро приобрел ее между подчиненными. Не выходя из рамок строгой дисциплины, Алексей Сергеевич не только никогда не дрался, но избегал грубой брани, а между тем его слушались больше, чем кого-либо. Он был чрезвычайно сдержан, но по тому, как иногда, в минуты гнева, загорались его черные, глубокие глаза, как нервно сжимались тонкие губы и рдело румянцем худощавое, выразительное лицо, можно было заключить, что под этой сдержанностью таится страстная натура, способная на сильные порывы. Этого взгляда его боялись солдаты.
— И смотрит же он, братцы мои,— кажись, в самое нутро залезает... Аж жутко станет! — говорили они.
Не боялся этого взгляда только один его денщик, Степан; но это было существо совсем особого рода.
В то утро, с которого начинается наш рассказ, Алексей Сергеевич встал не в духе.
— Степан! — крикнул он.
Ответа не последовало. Офицер с досадой прошелся взад и вперед по комнате и, подойдя к письменному столу, нажал пуговку звонка; но и на звонок никто не откликнулся.
— Степан!..
Та же гробовая тишина. Ястребов быстрым шагом подошел к двери и с досадой схватился за ручку, но в ту же минуту дверь распахнулась и на пороге появилась высокая, угрюмая фигура денщика Степана.
— Чего надоть? — проворчал он, исподлобья взглядывая на штабс-капитана.
— Чего надоть! Чего надоть! — передразнил его Ястребов.— Где ты шляешься?.. Зовешь, зовешь — не дозовешься!
— А ты бы, ваше благородие, еще раньше поднялся,— сыронизировал Степан, — подумаешь, дела какие приспичили; петухи, чай, и то не все еще встали...
— Ну, ты много не рассуждай. Самовар готов?
— Сейчас... Я его еще с вечера поставил; всю ночь караулил, уголья подкладывал, знал, что вам до свету понадобится.
— Экий скот! Иди же ставь скорей, да давай мне умыться!
— Ладно, успеется, не на тревогу!.. — ворчал Степан, переставляя мебель и перекладывая с места на место вещи.
Алексей Сергеевич не на шутку начал сердиться.
— Послушай ты, болван, пойдешь ты ставить самовар или нет?!
— Да чего его ставить, он и так стоит, — огрызнулся Степан, но тотчас же прибавил более снисходительным тоном: — Давайте ключи-то, что ли, ал и сами погребец достанете, у меня за самоваром дело не станет; я думаю, уж он закипел таперича.
— Сам достану, ты самовар-то неси!
Степан исчез.
— А вот что, ваше благородие, хочу я тебя спросить,— снова начал Степан, возвращаясь с небольшим самоварчиком и ставя его на стол,— коли ежели, к примеру, я напьюсь и приду пьян, что ты мне, ваше благородие, на эфто скажешь?
— Скажу, что ты скотина, пьяница!
— Вот то-то и оно, ну, а ежели ты, ваше благородие, придешь, как вчера, что я должен сказать?
— Ах ты, пряничная форма, да как ты смеешь!..
— А ты, ваше благородие, подожди ругаться-то, не к спеху; а ты мне лучше скажи, что это с тобой нониче сталось, николи ты допрежь того этими делами не занимался, а таперича зачал?
— Какими такими делами?
— Да известно какими, нехорошими. Допрежь того ты, ваше благородие, не пил; вот уже, почитай, шестой год живу у тебя, а николи не видал выпимши, а нониче — что ни вечер, то навеселе, нешто это резон?
— Да тебе-то что за дело? Скажи ты мне на милость, что я, дитя, что ли?
— Мне, вестимо дело — начхать, по мне — хошь на карачках ползай, не меня осудят.
— Ну, стало быть, и молчи!
— Ну, и молчу.
Оба замолчали. Прошло минут пять. Ястребов с наслаждением прихлебывал чай. Степан стоял, прислонясь к косяку двери, и слегка почесывал спину.
— Ваше благородие, а ваше благородие,—начал он снова,— неладные про вас дела слышал!
— Ну, что еще там?
— Быдто бы вы ахтерку завели? Правда это?
Ястребов вспыхнул и немного смутился.
— Дурак ты, братец, — проворчал он,—мелешь, сам не зная что!
Степан как-то особенно поглядел на Алексея Сергеевича, хотел что-то сказать, но удержался. В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошел красивый, молодой прапорщик Волгин. Ястребов несказанно обрадовался его приходу, прервавшему разговор, начинавший тяготить его.
— Степан, подай еще стакан!
— Знаю и без вас; вестимо не из умывальника чаем поить будете.
— Вот грубиян-то! Поверите ли, Иван Яковлевич, он просто мне жизнь отравляет! Я, по милости его, наинесчастнейший человек! Вы представить себе не можете, сколько я выношу от него грубостей и неприятностей!
— Да вы бы его переменили?
— Да привык я к нему, черт его возьми. Человек-то он совсем особенный. Вы слыхали его историю с поросенком?
У капитана была слабость рассказывать всем и каждому и кстати и некстати эту историю.
— Нет, а что?
— Можете представить, какую он раз штуку удрал. В последнюю кампанию нашему эскадрону пришлось как-то целую неделю прикрывать конную батарею и часть сапер. Турки обстреливали нас со всех сторон4. Впрочем, как батареи, так и прикрытия, благодаря местности, находились в сравнительной безопасности. Бомбы и гранаты их или перелетали через наши головы, или не долетали. Не имея возможности особенно вредить нам, турки всю свою ярость обращали на дорогу, ведшую от места расположения нашей бригады к нам на позиции. Дорогу эту поистине можно было назвать «убийственною». Стоило кому-либо показаться, чтобы по нем немедленно открывался самый отчаянный огонь. Сидим мы как-то вечером и, от нечего делать, любуемся окрестностью... Глядь, кто-то идет по дороге; идет не торопится... Турки, как только завидели его, давай, по обыкновению, жарить во всю ивановскую... Кому, думаем, пришла охота мишень живую из себя разыгрывать?.. Эх, пропадет парень ни за грош; глядим, а сердце так и замирает: вот свалится, вот свалится... Однако нет, бог милует, идет себе, все ближе, ближе... Батюшки светы, да это Степан мой... «Ты зачем, такой сякой?» — «А я, ваше благородие, вечорась поросенком раздобылся, добре дюжий поросенок, вот мне и вздумалось, давно ты, ваше благородие, поросенка с кашей не едал (а надо вам сказать, я это кушанье очень люблю), я, значит, поросенка зажарил и приволок: у вас тут, я чай, не ахти какие фрыкасеи». А чего уж, почти всю неделю одними сухарями питались. «Ах ты, дуралей! Да ведь тебя, дурья голова, и с поросенком твоим укокошить бы могли за милую душу». — «Я и то, признаться, боялся: выбьют, думаю, черти, посудину аль самого попортят; поросенок ни за нюх табаку загиб бы, ну да, слава богу, не вдарило, ни одно, хоша и близко лопались, где им, гололобым!» Как вам это нравится, а? «Поросенок бы загиб!» Ну, не шут ли он после этого!
— Буде языком-то околачивать, разговор какой нашли! — пробурчал Степан, ставя стакан на стол.
— А ты как смеешь, невежа, в офицерский разговор вмешиваться?
— Да какой это охвицерский разговор! Нешто охвицеры о такой пустяковине говорят? Только и света в окошке — о денщиках судачить!
— Ну, вот, толкуйте с подобным идиотом! — с выражением комического ужаса развел руками Ястребов.
Волгин хохотал как сумасшедший.
— Обнакновенно дело,— невозмутимо продолжал Степан,— и всякий скажет, что не след охвицерам из пустого в порожнее переливать.
— Пшел вон!
— Не гони, и сам уйду!
И, ворча что-то себе под нос, Степан неторопливо вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
— И это каждый день! Нет, положительно этот человек доведет меня когда-нибудь бог знает до чего!
— Перемените, отправьте в эскадрон, а себе возьмите другого,— опять посоветовал Волгин.
Совет был не по сердцу Ястребову и, очевидно, не понравился ему.
— Все они один другого лучше, — недовольным тоном заметил он,—этот, по крайности, никогда не пьет и самой высокой честности.
— А признайтесь, вы любите вашего Степана, оттого и расстаться с ним не желаете?
— И полноте, что за вздор, просто привык... Да и за что любить такого остолопа?
— Отчего же, когда кто-нибудь бранит его или грубо с ним обходится, вы принимаете это как личную обиду?
— Отчего?.. Как бы вам это объяснить,— замялся Ястребов,— оттого, что... ну, да что об этом толковать...
— А у меня к вам дело, — переменил разговор Волгин,— Сухотин приглашает меня на медвежью охоту, не дадите ли вы мне ваш ланкастер5, а то мое ружье в починке.
— С большим удовольствием. Эй, Степан! Впрочем, ну его, опять что-нибудь сгрубит, я лучше сам схожу.
С этими словами Ястребов встал, вышел в другую комнату и через минуту вернулся с большим ящиком черного дерева. Он осторожно нажал секретную пружинку; крышка, щелкнув, откинулась, и глазам Волгина представились красиво расположенные части дорогого ружья.
— Вы, я думаю, сумеете собрать его? — спросил Ястребов, невольно сам любуясь изящною, артистическою работой и ярким блеском никелированной стали.
— Еще бы! Очень, очень вам благодарен. За целость и сохранность можете быть спокойны.
— Я и не сомневаюсь! — ласково улыбнулся Ястребов.
Волгин вскоре ушел. Алексей Сергеевич поспешно, без помощи Степана, оделся и тоже вышел, стараясь уйти незамеченным. Но все же ему не удалось избежать встречи.
— Опять до ночи! — проворчал угрюмо Степан, сталкиваясь с ним в самой калитке. — Охвицер, охвицер, а словно кот мартовский бегает... Тьфу! — И, энергично сплюнув, денщик, не оглядываясь, побрел на крыльцо.
Ястребов сделал вид, что не слыхал столь нелестного для себя сравнения, и поспешил за ворота.
Странный человек был Степан.
Первое впечатление, производимое его наружностью, было безусловно не в его пользу. Ростом почти в сажень, с плоской, даже несколько ввалившеюся грудью,— отчего он казался сутуловатым (явление, часто встречаемое у старых кавалеристов),— с чрезвычайно сильно развитыми мускулами и длинными, сравнительно тонкими ногами, что особенно бросалось в глаза благодаря непомерной ширине пле-чей и груди. Большая, неуклюжая голова его, коротко ос