9 Агеев пользовался его большим расположением. Агеев был земляком Степана и вместе в один год попал с ним в набор.
Между обоими приятелями было много общего и в характерах, и в наружности. Агеев был еще угрюмее Степана, отличался способностью по целым неделям не произносить ни одного слова, кроме командных, и никогда не улыбался. Лицо его темно-кирпичного, почти коричневого цвета, густо заросшее щетинистыми черными волосами, никогда и ни при каких случаях не изменяло своего угрюмого, бесстрастного выражения. Казалось, вся жизнь этого человека сосредоточивалась только в его карих глазах, с желтоватыми воспаленными белками. Из всего эскадрона Степан давно избрал его поверенным всех своих задушевных тайн и только с ним одним говорил о своем Алексее Сергеевиче без обычной напускной воркотни.
Выйдя от Алексея Сергеевича с пустым стаканом, Степан сердито брякнул его на стол и тяжело опустился на доску, служившую ему постелью. Агеев сидел на табурете, против него, на другом конце кухонного стола, медленно и сосредоточенно тянул из исполинского блюдечка жидковатый чай, закусывая таким крохотным кусочком сахара, что он еле-еле держал его в своих толстых заскорузлых пальцах. Лицо Агеева было красно, и на лбу крупными каплями выступил пот.
— И что за жизнь наша теперь! — промолвил Степан, после недолгого молчания наливая из большого пузатого чайника в свою огромную, пестро размалеванную чашку.
Агеев, не отнимая губ от блюдечка, молча вскинул на него вопросительный взгляд.
— Совсем извелся Алексей-то Сергеевич! — продолжал Степан. — Кто давно не видал — и не узнает: ровно тень какая бродит. А все из-за этой вертихвостки анафемской; уходит она его вконец, как пить даст — уходит.
— А либо он ее! — сквозь зубы, словно нехотя, процедил Агеев.
— А что же? И это может статься! — сокрушенно вздохнул Степан.— Алексей Сергеевич, так скажем, истинно ангельская душа, добрее его я и не видывал, а только и в нем эфтот самый «луканька» сидит; в какую минуту подвернешься; он терпеть-то гораздо много терпит, а уж ежели когда ему придет невтерпеж — тогда держись! Ау, брат!
— Вестимо, человек не камень, а и тот от жару лопается.
— Да еще и как... А уж и горазда же она его злить,— начал снова Степан,— не то мудрено, что он когда-нибудь пришибет ее, как кощенку,— диво, что еще до сих пор не пришиб.
— А что? Она уж больно того...
— И-и, не говори... Злит она его, ровно пса цепного... Придет это, к примеру, часу в одиннадцатом, а то и попозже. «Где была?» — спросит. «А где была, там меня, значит, уж нету!» Скажет и так-то, ехида, зубы ощерит, что, кажись, будь на мой карактер — такую бы ей выволочку задал — самой на удивление. И заметь то, чем он с ней ласковей, тем она, паскуда, собачливей. Пытался он ее уговаривать: и стращал-то, и урезонивал — нет, хошь ты што хошь. Сначала почнет слушать, ровно бы и путевая, слушает, слушает, да как загогочет: «Ты бы,— говорит,— в монахи шел, игуменом сделают». И что же, братец ты мой, за смех у нее дьявольский, так всю внутренность и повернет.
— Ишь погань! Бросил бы он ее, да и вся тут!
— Вот тут, голован, и загвоздка! Я и сам ему так-то говорил: бросьте, мол, ее, ваше благородие, ну ее к ляду. «Не могу,—говорит,—хоть убей—не могу; пуще жизни, говорит, люблю я ее, все едино — головы решиться». Вот ты тут и толкуй.
— А, должно, все это неспроста! — глубокомысленно заметил Агеев.— Не иначе как приворот какой ни на есть.
— Я и сам так думаю. А намеднись нарочно в Хмурино ходил,— там вдова солдатка на квасу, говорят, больно хорошо гадает, последнюю полтину снес. Дала она мне какую-то косточку, так, невеличку. «Возьми, — говорит, — и когда попросит у тебя испить воды, али чаю, али вина — все едино, опусти зфту самую косточку три раза в питье, а опосля брызни трижды и молви: «Как с кости вода, так и с сердца беда».
— Ну, и што же?
— Вот уже третью неделю кажинный раз аккуратно делаю, да только все толку что-то нет, да вряд ли и будет!.. Эх, прогневили мы господа бога.
— Да с чего это у них свара-то эфта самая пошла?
— А бог их знает. Спервоначально-то жили ничего, так себе. Я-то у него тогда не жил, так мне Котиков рассказывал. Все, бывало, вместе сидят: он ей книжку читает аль так рассказывает что, а она слушает; а то возьмет свою гитару и запоет. А и поет же она, прах ее побери, ажно душа стонет! Завели эфту самую рояль; только, знать, на ней-то она не больно горазда, и допреж-то не играла, а теперь и совсем забросила... Месяц спустя, под самое рождество, встречаю его, тоись Алексея Сергеевича, как-то вечером; идет такой веселый, насвистывает. Увидав меня, обрадовался: «Здравствуй, Степан, как поживаешь?» — «Здравия желаю, ваше благородие, как вы изволили поживать». — «Ничего, слава богу живу; только одно, что мне жизнь портит, это, что ты, Степан, на меня сердишься». Говорит, а сам ухмыляется. «Что вы,—говорю,—ваше благородие, нешто я сержусь, господь с вами».—«А назад ко мне пойдешь?» — «С превеликим моим удовольствием».— «А коли так, так и толковать нечего! Сейчас же пойду, скажу адъютанту, а ты завтра же утром и являйся».—«Слушаю-с, ваше благородие!» И так-то мне радостно и приятно на душе сталось, ровно клад какой нашел. Про Дарью-то эфту самую Семеновну я в то время, почитай, совсем и не думал, — продолжал Степан,—да притом и прослышан был, что живут они ладно, так мне что за печаль. Ну, ладно. Пришел это я на другой день; «сама» вышла ко мне, такая нарядная, веселая да красивая. «Это ты и есть, — говорит, — Степан? Мне Алексей Сергеевич говорил про тебя; правда, что ты большой чудак?» —«Не знаю,—говорю,—може нониче и стал, а до-преж того не был». Покосилась этта на меня немного, усмехнулась и пошла прочь. Одначе ничего, зажили ладно, ни разу я от нее слова грубого не слыхал, — уж что правда, то правда, и врать не буду, со мною она и до сих пор хороша, а до-преж того и еще того лучше была. И стал это я, братец ты мой, попривыкать к ней, полюбилась она мне; вижу — баба добрая, ласковая, веселая, а главное, что простая. Другая бы на ее месте, поди, как бы разъехалась, фу-ты, ну-ты, такую бы стала барыню разыгрывать, что бери шапку да беги вон, а она нет; над нашим братом не ломалась, обходилась просто, ласково; выйдет, бывало, как самого-то дома нет, ко мне в кухню, сядет супротив меня и примется расспрашивать. Как, да что, где жил, как служил, есть ли родные, и такое прочее, либо об штабс-капитане начнет пытать, какой, мол, он допреж того был, да как жил. И веришь ли слову, иной раз часа три болтает, не заметишь, как и время пройдет. Заметила она как-то, что рубашки у меня больно того, да и маловато, — известное дело, самому шить, при денщицкой-то нашей службе, недосужно, а отдавать на сторону — не всегда деньги водятся, ну и пообносишься,— так, как бы ты думал, пошла она себе чего-то покупать, купила аршин 25 ситцу, сама скроила, да сама же и сшила мне шесть рубах. «На, — говорит, — носи на здоровье!» Вот, поди ж ты.
Степан умолк и несколько минут молчал, понуря голову.
— Добрая! — процедил сквозь зубы Агеев.
— Да, добра,— раздумчиво покачал головой Степан,— до всех ласкова, до всех жалостлива, а вот до Алексея Сергеевича — нет. И чудно это мне, братец ты мой, кажись бы, как с таким человеком, как Алексей-то Сергеевич, да не ужиться? А вот, поди ж ты, с ним она ровно кошка какая дикая аль тигра. И с чего бы это? Спервоначала-то жили, словно голуби, все бывало милуются, а там и пошло, и пошло, что дальше — то хуже. Месяца не пожил я у них, как уж заметил, что с барынькой нашей штой-то неладное деется. Гляжу, скучать стала моя Дарья Семеновна; сперва не особенно, а немного спустя и шибко заскучала; известное дело, опосля ихней-то развеселой жисти, наша-то ей и не посердцу пришлась. Дальше — больше; спервоначала-то Алексей Сергеевич не замечал; ну а потом и сам сдомекнулся. Видит — дело дрянь: как волка не корми, а он все в лес смотрит. Да и не хитро было домекнуться. Прежде она кое-когда нет-нет да сядет почитает аль пошьет что, а уж тут совсем перестала, даже на гитаре своей не играет. Ходит этта взад да вперед по комнате, словно волчиха в клетке, остановится, заломит руки за голову: «Ах,— говорит,— какая тоска, хоть бы помереть, что ли!» — и опять примется ходить, пока не устанет. Стала она пофыркивать: то не так, то не ладно; прежде все смеялась, а теперь только хмурится да губы кусает. Стал я подмечать, что и с лица она ровно бы худеть и бледнеть начала, и глаза у нее нет-нет да красны,— плакала, значит. Забеспокоился Алексей Сергеевич, начал приставать к ней: «Что, мол, с тобой? Здорова ли ты?» Да только с расспросов-то его да ухаживаний она еще пуще насупилась. Поспорили они как-то, слово за слово, она ему и брякни: «Зачем ты меня сманил к себе? Я, — говорит,— уйду, — надоело мне тут сидеть с тобой, руки скламши; что моя за жизнь теперь? В монастырях сидят, зато душу спасают, а это что? Монастырь — не монастырь, а тоска, хуже всякого монастыря!» Наладила — уйду да уйду; он уж и так и сяк,— она и ухом не ведет: «Опостыло,— говорит,— мне все: и ты, и квартира твоя; что я, ровно бы арестантка какая, как в тюрьме сижу ни свету, ни радости, хоть бы удовольствия какие...» — «Тебе, стало быть, любви моей мало?» — «Известное дело, мало; что мне в ней проку? Из нее не шубу шить». Подумал, подумал Алексей Сергеевич, да и стал кое-кого из товарищей по вечерам приглашать. Соберутся это к нему человек пять, в карты играют, шутят, смеются; потом ужинать сядут; другой раз часов до двух, до трех хороводятся. Повеселела наша Дарья Семеновна, опять прежняя стала: и поет, и на гитаре играет, и шутит,— словно рукой сняло. Одно, что не больно ладно было — слишком уж она вольно себя с господами ахвицерами держала. Пробовал было Алексей Сергеевич ее урезонивать: «Не хорошо, мол, это, не подобает», так та ему в ответ; «Я еще тебе не жена, когда-то еще буду, а станешь очень командовать — и совсем уйду!» А тут, на беду, этого юнкаря нанесла нелегкая. Вот когда пошло у нас в настоящую... шабаш! Очумела Дарья Семеновна, ровно ее злая муха укусила: допреж того сладка была, а тут и совсем малина стала. Что ни день, то она Алексея Сергеевича пилит: и обманул-то он ее, и жизнь заел, и уж и невесть что еще! Плетет, плетет, ажно слушать тошно: и все уйти грозится, а это ему хуже ножа вострого. Стал этот юнкарь к нам похаживать чаще, да чаще; прежде по вечерам, при Алексее Сергеевиче, а потом стал все так потрафлять, когда его дома нет. Вот тут-то ее старая жизнь и сказалась... Тянули мы этак с месяц; Алексей Сергеевич особенного, кажись, ничего не замечал, а я хоть и видел что, одначе помалкивал,— что уж тут говорить было!..