Кто прав? — страница 76 из 105

После нескольких часов нечеловеческих усилий изнемогающие от усталости, выбившиеся из сил люди и лошади выкарабкались наконец к нижней тропинке под селением: дело было сделано, и Амбу-Даг снова входил в сообщение с остальным божьим миром впредь до новой метели, которая, впрочем, могла начаться через каких-нибудь 2—3 часа.


Медленной, монотонной вереницей тянулись однообразные дни, за днями — недели, за неделями — месяцы. Вера Александровна жила, как на необитаемом острове, не видя постороннего лица человеческого. Соседний офицер жил за двадцать верст, и зимой всякое сообщение с его кордоном прерывалось, из города приехать было некому, только горе могло погнать по таким убийственным горным тропинкам, где на каждом шагу можно было рисковать свернуть себе шею. Самой ехать в город у Веры Александровны не хватало духу,— слишком живо и ярко было воспоминание о том страдании, которое она претерпела, когда первый раз ехала на Амбу-Даг, сидя верхом по-мужски на широкой, жесткой подушке казачьего седла. Шутка сказать, семь-восемь часов тащиться медленным шагом, то карабкаясь вверх, то сползая вниз... нет, нет, это было слишком ужасно и исполнимо только при безвыходной крайности, например в случае перевода в другой отряд.

Одиночество Веры Александровны усугублялось еще и тем, что муж ее все чаще и чаще, под предлогом разъездов по отряду, исчезал из дома, сначала дня на 2, на 3, а затем все на большие и большие сроки. Ему не сиделось дома, в Инджире стоял пластунский батальон, и было нечто вроде офицерского клуба, где всегда можно было найти веселого собутыльника.

Единственным компаньоном и собеседником Веры Александровны был Митя. На него жизнь в Амбу-Даге тоже положила свою печать — он сделался не по летам задумчивым и молчаливым.

— Помнишь, Митя,— говорила Вера Александровна,— тетю Неелову? Мы так не любили, когда она приходила, теперь бы и ей рады были. Не правда ли, мой мальчик?

— Да, мама, я сам соскучился по ней, — серьезно соглашался Митя и затем добавлял: — А долго мы проживем здесь?

— Бог знает, во всяком случае, несколько лет, пока не переведут в другой отряд, да и в другом отряде, пожалуй, не лучше будет. Да, Митя, так, как жили мы в полку, нам уже никогда не жить. Помнишь, как было весело, как мы с тобой ходили в парк на музыку, как много было там детей, помнишь?

— Помню,— уныло, кивая головой, говорил Митя.

— А помнишь, как мы ходили с тобой смотреть парад, помнишь нашего дядю Висю? а дядю Шашу? Помнишь, как они ласкали тебя?

— Дядя Шаша лучше, чем дядя Вися. Дядя Вися всегда дразнил меня.

— Это он шутя, нет, они оба славные. Ах, Митя, Митя, неужели все это прошло навсегда?

— Надо молиться боженьке,— серьезно и вдумчиво произносил Митя,—он захочет, и мы опять уедем отсюда.

— Нет, Митя, прежнего уже не вернешь никогда.

Все эти разговоры и воспоминания в конце концов еще больше расстраивали Веру Александровну, и она начинала тихо плакать. Митя тотчас же взбирался ей на колена и, обняв ручонками за шею, ласково прижимался своими пухлыми щечками к ее лицу.

В одну из таких минут вошедший Зинченко доложил о приходе старшины и почетных стариков селения.

— Но ведь барина же нет дома,— сказала Вера Александровна,— пусть придут, когда командир вернется.

— Они к вам пришли,—ухмыльнулся Зинченко,—а не к их благородию.

— Ко мне? — изумилась Вера Александровна.—Зачем, что им надо?

— Навестить, стало быть, поздравить с новосельем, извольте уже, сударыня, принять их, а то обидятся, все же как-никак суседи.

— Да я ничего против этого не имею, зови, пожалуй,— разрешила Вера Александровна, и, когда Зинченко вышел, она, как некогда в городе перед приемом гостей, мельком оглянула себя в зеркало, привычным жестом оправляя прическу и платье.

Через минуту в комнату вошло шесть человек курдов, под предводительством высокого седого старика, с бритым лицом и длинными сивыми усами. На груди его болталась медная бляха — знак его старшинского достоинства. Звали его Худада, рядом с ним стоял сутуловатый, худощавый курд, с багровым шрамом на лице, общинный судья Каро, за ним — жрец, или, как он себя называл, изидский священник, Бабай, и два почетных старика, Азак и Нубэк, шестой — невзрачный, хромоногий, с обрубленным левым ухом, скромно ютился позади всех, держась ближе к дверям и изображая собою не то свиту, не то статиста без речей.

Вере Александровне первый раз в жизни довелось видеть курдов так близко, а потому она не без любопытства разглядывала своих гостей, невольно любуясь их стройностью, благородной, горделивой осанкой, их сильно развитой мускулатурой. Все это были старики, но черные, огненные глаза их сверкали, как у юношей, а белизной и крепостью зубов они могли поспорить с волками, с которыми имели сходство всей своей повадкой. Недаром персы окрестили их «кюрдами»[44]. Одеты они были в красные, расшитые галунами куртки поверх шелковых жилетов и широкие шаровары. Ноги были обмотаны белыми шерстяными свивальниками и обуты в кожаные чусты, поддерживаемые на ногах черными тесемочками. На головах у них были надвинуты огромные чалмы из искусно перевитых, шелковых пестрых платков, с напущенной на лоб и глаза бахромою. За широкими шерстяными поясами ярких цветов, концы которых спускались почти до земли, был засунут целый арсенал всякого оружия. Тут были и кинжалы, и ятаганы, и пистолеты, и револьверы. Как рукоятки, так и ножны были богато украшены серебром с изящной чеканкой и насечкой.

В руках старшина и судья держали по молоденькому, белоснежному барашку, которых они тут же и передали Зинченко со словами:

— Вот, барыня, тебе от нас бешкеш[45], на новом месте пусть от этих барашков пойдет тебе богатство[46]. Как белы и чисты эти барашки, так чисты и белы наши мысли и чувства перед тобой и перед султаном[47], твоим мужем.

— Благодарю вас,—сконфузилась немного Вера Александровна, не зная хорошенько, что ей делать дальше: дать ли «на чай», как бы она это сделала у себя в центральной России, или пригласить гостей садиться. Пока она колебалась, курды сами, без приглашения, придвинули стулья и уселись против нее в кружок, строго соблюдая старшинство между собой; только корноухий статист, он же почетный конвой, остался по-прежнему у дверей и стоял, не спуская глаз со старшины.

— Ну, как у нас вам нравится? — начал Худада невозможно ломанным языком, но тоном кавалера-визитера, занимающего свою даму.—Не правда ли, очень холодно? В Инджире гораздо теплее, Инджирь хороший город, но гораздо хуже Типлиса. Твой Типлись бывал?

Закончил он вопросом свою тираду, из которой Вера Александровна не поняла и половины.

**** Султан — офицер.

— Проездом,— ответила та,— но Тифлис мне не нравится. Он гораздо хуже других русских городов.

— О, да хуж Москов, Москов лучшь,— закивал головой Худада,— мой бивал Москов, очень лучшь горда.

— Вы были в Москве? — удивилась Вера Александровна.— Когда?

— Когда царь корон надевал, мой давно старшин, нас тогда старшин много биль Москов, большой тамаша[48] биль, очень большой.

Пока Худада беседовал таким образом с Верой Александровной, остальные гости, не понимавшие ни слова по-русски, хранили упорное молчание и сидели важно и чинно, в упор глядя в лицо хозяйке.

— Мой будет курить, — перебил вдруг сам себя Худада и полез в карман за кисетом и табаком. Остальные тотчас последовали его примеру, и через минуту комната наполнилась нестерпимым зловонием отвратительнейшего дешевого турецкого табака, перед которым даже наша пресловутая махорка могла показаться благоухающей.

Вера Александровна жестоко закашлялась и поспешила поднести надушенный платок к носу.

— Что же они не уходят? — думала она, глядя с тоской на своих гостей и чувствуя, как начинает задыхаться в этой тяжелой атмосфере человеческого пота, запаха заношенной одежды и табачного смрада; ошеломленная всем этим, она уже потеряла всякую способность понимать исковерканную речь Худады, продолжавшего с жаром свое повествование о Москве, и только бессмысленно кивала головой, обдумывая, как бы ей поскорее отделаться от таких оригинальных визитеров. Но курды, очевидно, чего-то ждали и потому не уходили. В эту минуту вошел Зинченко и внес шесть стаканов чая и тарелку грубо нарезанных ломтей черного хлеба. Курды чинно, степенно и опять же с соблюдением старшинства разобрали стаканы и хлеб и принялись неторопливо утолять свой аппетит, пользуясь собственными коленями, как чайными столиками. Разговор на время замолк. Вера Александровна сидела как на иголках, едва-едва превозмогая в себе страстное желание бежать без оглядки.

Выпив по два стакана и утерев усы рукавами, курды слегка привстали и, приложив ладони к сердцу, отвесили хозяйке по низкому поклону. Вере Александровне показалось, будто они собирались уходить, она страшно обрадовалась и сама торопливо поднялась с дивана, но, к величайшему ее разочарованию, старшины вновь расселись по стульям, и Худада уже собирался снова начать свой бесконечный рассказ, но тут произошел неожиданный инцидент, разом положивший конец этому нелепому визиту. Не успел Худада разинуть рот, как сидевший по левой руке его жрец Бабай почувствовал у себя на ребрах знакомый зуд. Не долго думая, он хладнокровнейшим образом распахнул на волосатой темно-бронзовой груди рубаху и, далеко запустив за пазуху всю Пятерню, начал с наслаждением скрестись ею по ребрам. После этого, вторым приемом, он осторожно и бережно вытащил что-то крепко зажатое между пальцами, внимательно освидетельствовал свою добычу и затем с невозмутимым видом приступил к совершению законного правосудия над дерзкими нарушителями покоя его священной особы.

Вера Александровна вскрикнула и, зажав рот платком, пулей вылетела из комнаты. Курды, удивленные такой стремительностью и далекие от понимания ее истинной причины, с недоумением посмотрели ей вслед. Прождав напрасно минут пять возвращения хозяйки дома, они догадались наконец, что а