— Митя, сынок мой, радость моя, что с тобой, жизнь моя? — тихо шепчет Вера Александровна, наклоняясь над разгоревшимся личиком ребенка, а крупные слезы неудержимо струятся по ее щекам.
Ночь прошла, не принеся никакого облегчения. На рассвете вернулись посланные в субботу вечером первые два объездчика и доложили, что доктор приедет к вечеру. Он собрался приехать еще вчера, но привезли раненного в перестрелке с курдами солдата Пусианского отряда. Беднягу с раздробленным бедром везли на катере больше суток, перекинув, как куль, поперек седла; иного способа доставки раненых в город нет, на руках десятки верст не донесешь, а повозка по горным тропинкам не проедет, остается катер, как единственное средство в передвижениях.
С лихорадочным нетерпением принялась Вера Александровна поджидать доктора; внутренний голос ей говорил, что, если он сегодня не приедет, завтра уже будет поздно.
Солнце медленно склонялось за Амбу-Даг; ущелья и подошвы гор уже окутались в сумерки, только вершины были еще освещены; в комнатах царил полумрак. Вера Александровна зажгла лампу и снова подошла к постели Мити; мальчик лежал тихо, закрыв глаза, мертвенно бледный; две скорбные морщины залегли вокруг рта, какие-то неуловимые тени бродили по его лицу, придавая ему особенное, незнакомое ей выражение.
— Сударыня,— осторожно просовывая голову в дверь, шепотом доложил Зинченко,— доктор приехали, спрашивают, можно ли войти.
Вера Александровна так и всполохнулась вся.
— Где он? где? Зови скорей, — и, не дожидаясь, она опрометью бросилась навстречу доктору.
— Доктор, голубчик,— зашептала она, крепко стискивая руку сутуловатому, коренастому человеку в форме военного врача, — он умирает.
— Ну, полноте,— шутливо успокоил тот,— ох, уж вы, мамаши, мамаши, чуть ребенок прихворнул, вы уж его хороните, так не годится. Наверно, пустая простуда, и больше ничего. Вот мы сейчас посмотрим.
Говоря таким образом, он неторопливо и осторожно подошел к кровати, но при первом же взгляде на больного беспечная улыбка сбежала с лица доктора. Он нахмурился и поспешно начал изучать пульс; для него сразу стало все ясно, надежды не могло быть никакой; однако он нарочно медлил, не имея сил обернуться назад, где его приговора ждала трепещущая, пораженная ужасом мать, для которой со смертью ее единственного ребенка терялся всякий смысл в жизни.
Снова падает снег, покрывая своим мертвенным покровом вершины и гребни гор, заполняя пропасти и ущелья, заметая жалкие курдинские зимовники. Пятый день пост Амбу-Даг отрезан от всего мира и живет своей крохотной монотонной жизнью муравейника, заброшенного в пустыню.
Со дня смерти Мити прошло три года. Тубичевы по-прежнему живут на Амбу-Даге, но теперь они уже примирились с своим положением, обжились и привыкли к окружающей их обстановке. Веру Александровну уже не томит, как первое время, тесный дворик казармы, с высокими стенами кругом, напоминающий глубокий и узкий колодезь, не пугают вечные стоны ветра, не страшит и бесконечная вереница монотонных, однообразных дней, ожидающая ее впереди. Ко всему этому она давным-давно привыкла, как привыкла к частым и долгим отлучкам мужа и его все усиливающейся пагубной страсти.
Садясь за стол, она уже не возмущается, не досадует, как прежде, видя, с какой жадностью он первым долгом набрасывается на водку, напротив, теперь она и сама не прочь поддержать ему компанию — и охотно выпивает две, три рюмки, не морщась и не содрогаясь.
Между собой Тубичевы почти не разговаривают, да и о чем говорить? Какие новости могут сообщить они один другому? Прежнее все переговорено, а нового нет и быть не может. Его городские кутежи и попойки ее не интересуют, все же постовые происшествия ей до мелочи известны, в той же степени, как и ему, и до омерзения надоели.
Конь Богатырь расковался и засек себе ногу, вахмистр напился пьян и подрался с женой, объездчик Ничипор упал с лошади в разъезде и сломал ножны шашки и т. д., и т. д., все в таком роде, с ничтожными, уныло повторяющимися вариациями.
Вечерами Вера Александровна зовет к себе иногда Аграфену Ивановну, жену вахмистра, играть в дурачки.
Тускло горит худо заправленная лампа с надколотым колпаком, скупо освещая царящий вокруг беспорядок: пыль и сор по углам, разбросанную по стульям одежду и пустые бутылки на подоконниках.
На одном конце стола, с которого еще не убраны остатки обеда, сидит Тубичев и лениво тянет стакан за стаканом кисловато-терпкое местное винцо. Он в неизменном своем, когда-то щегольском, теперь затасканном полушубке и стоптанных бурочных сапогах, с опухшим, бледным лицом и мутным взглядом.
На другом конце, ближе к лампе, сидит расплывшаяся, как квашня, Аграфена Ивановна в темном ситцевом платье и косынке на голове. Лицо ее хмуро и сосредоточенно. Она уже четыре раза подряд осталась дурой, и это ее огорчает. Пять лет тому назад муж, оставшись на сверхсрочной службе, выписал ее, тогда еще 25-летнюю бабенку, «с родины» вместе с семилетней дочуркой Танюшей. От природы веселая, разбитная, любившая погулять с товарками, сбегать к соседке «на минутку перекинуться словечком», Аграфена сначала страшно затосковала в проклятой «басурманщине», целыми днями ревела ревмя и грозилась сбежать, но беспощадное время взяло свое. Мало-помалу Аграфена разучилась петь и смеяться, перестала думать о веселье, забыла даже, как люди добрые в церковь божью ходят. Только браниться она стала звончее и с большей злобой и с какой-то угрюмой жестокостью постоянно колотила свою Танюшку, вымещая на ней досаду на «незадачливую жизнь».
С мужем у нее дня не проходило без ссоры, а подчас бывали и драки. Двое детей, которые родились у них на Амбу-Даге, умерли в первые же месяцы по рождении, а больше уже и не было.
— Должно, зажирела ты дюже,—говорил вахмистр, с досадой глядя на Аграфену,— с того и детей у нас нет!
— А на кой их ляд? — равнодушно отмахивалась Аграфена.— Все равно в этой мурье пропали бы, нешто детям тут вод?
— Оно, конечно, што,— глубокомысленно замечал вахмистр и тут же умолкал, не докончив своей мысли.
Против Аграфены Ивановны, апатично и тупо следя за лежащими на столе засаленными картами и машинально угадывая их по примелькавшимся пятнам крапа и оборванным углам, на кресле помещается Вера Александровна. Она сильно постарела. Великолепные волосы ее, в которых уже сверкает немало серебряных нитей, небрежно скручены на затылке и едва держатся, пришпиленные кое-как обломком черепаховой гребенки. Некогда изящное лицо покраснело, обрюзгло и покрылось целою сетью морщинок, красивые, выразительные глаза потухли и смотрят апатично из-под густых и темных бровей. Одета она в засаленный шерстяной капот, с оборванными пуговками и прорехой на одном из рукавов; она ожесточенно курит папиросу за папиросой, изредка прихлебывая вино из захватанного стакана. Тарелка с орехами помещается тут же на столе...
Беседа не вяжется и ограничивается отрывистыми фразами, которыми перебрасываются между собой Вера Александровна и Аграфена по поводу идущей между ними игры.
Маятник на стенных часах вяло и монотонно тикает, как бы недоумевая, неужели требуется отмечать время в этой однообразной, мертвенно-сонливой жизни.
Сила любви(Из былин войны)Повесть
Яркое маньчжурское солнце нестерпимо жжет землю. В раскаленном воздухе не чувствуется ни малейшего дуновения ветерка. Вся природа как бы истомилась от зноя и притихла в томительном ожидании вечерней прохлады. Нигде ни звука... Только едва слышно журчит, струясь по камням, прозрачная горная речонка, стальной лентой прорезывающая ярко-зеленую долину, красиво раскинувшуюся между двумя горными хребтами, густо заросшими мелколесьем. Там, где долина суживается и сдавливающие ее горы образуют узкое, похожее на трещину ущелье, сквозь густую зелень деревьев белеет одинокая фанза1. На первый взгляд фанза кажется необитаемой. По крайней мере, ни на дворе, ни около нее не видно ни одного живого существа: не суетятся хлопотливые куры, не бегают высоконогие китайские свиньи, неизбежные во всяком китайском хозяйстве. Даже собак нигде не видно. Как слепые смотрят на яркое солнце деревянные переплеты широких оконных рам, заклеенные сероватой бумагой, заменяющей в Маньчжурии стекла. Двери наглухо закрыты. Высокий забор, связанный из стеблей гаоляна2, с боков закрывает фанзу, скрывая за собой на диво обработанный небольшой огородик. Крошечные грядки, ровные, изящно обделанные, тянутся в симметричном порядке, оставляя между собою песчаные дорожки. Аккуратно вытесанные жердочки поддерживают ползучие стебли горошка и бобов. Своеобразная китайская капуста кокетничает своими курчавыми головками, желтеют, зарывшись под широкие листья, огромные тыквы... Тут же на огороде у задней стены фанзы, в тени, бросаемой навесом крыши, стоит огромный неуклюжий китайский гроб, сколоченный из толстых, массивных досок и подмалеванный по бокам яркими узорами. Гроб совершенно новый и, очевидно, заготовлен запасливым хозяином фанзы для своей особы на тот случай, когда ему вздумается наконец покинуть этот мир. Хороший китайский обычай, знакомый и нашим монастырям, где отшельники загодя заготовляют в своих кельях гроб для своего успокоения.
День медленно склонялся к вечеру. Солнце еще высоко стояло в небе, затопляя долину яркими лучами, но в ущелье уже сгущались тени и начинала ощущаться предвечерняя прохлада...
Откуда-то потянуло легким дуновением ветерка, и вместе с ним где-то чуть слышно звякнула подкова о каменистый грунт. Через несколько минут стук подков стал яснее. Можно было легко определить, что идет несколько лошадей... Огромный орел, неподвижно сидевший на остром каменном выступе, над самой тропинкой, вьющейся по дну ущелья, беспокойно взъерошил перья, наклонил набок голову, помялся с минуту как бы в нерешительности и вдруг, распустив широкие могучие крылья, тяжело сорвался со скалы и взмыл кверху, описывая в прозрачном воздухе гигантские ровные круги. Из-за поворота тропинки словно