— Что такое, в чем дело? — забормотал он спросонья, но, увидев перед собой искаженное ужасом лицо латузы и не понимая, что ему надо, офицер опасливо потянулся за револьвером.
— Ибэн, ибэн![62] — хрипло давясь, простонал латуза, указывая пальцами на дверь. Офицер мгновенно понял. Его красивое лицо слегка побледнело, темные глаза вспыхнули, он выхватил из кобуры револьвер и одним прыжком очутился у дверей. Притулившись под забором, подсунув под себя винтовки, безмятежно спали казаки. Впереди в нескольких шагах от фанзы, около входа в ущелье, сладко дремали часовые, а дальше, торопливо примыкая на ходу штыки к ружьям, беглым шагом спешили японцы.
— Погибли! — молнией пронеслось в голове офицера, но он не потерялся. Собрав всю силу легких, он диким, пронзительным, не своим голосом завопил: «Японцы! тревога! японцы!» и, вскинув револьвер, не целясь, выстрелил, раз, другой, третий... При звуке выстрелов казаки разом очнулись... Одна минута, и все уже были на ногах.
— К коням! — зычным голосом скомандовал офицер, первым бросаясь к своей лошади... Но было уже поздно. Японцы успели обежать фанзу и, окружив ее живым кольцом, открыли огонь... Часто, часто затрещали выстрелы японских магазинок5. Пули, зловеще посвистывая, забороздили воздух... Казаки, многие не успев еще вскочить в седло, как подкошенные стали валиться, поражаемые предательскими выстрелами. Несколько лошадей упало и с жалобным ржанием принялось биться на земле, заливая ее горячей кровью. Несколько казаков, успевших сесть на коней, выхватили шашки и с отчаянием ринулись на цепь стрелков, в надежде, прорвав ее, ускакать, но японцы не дали проскакать им и нескольких шагов... Весь огонь как бы слился в одну струю свинца, направленную в смельчаков... Через минуту их тела уже корчились на земле, залитые кровью, и только трем, четырем каким-то чудом удалось прорвать это огненное кольцо и ускакать, но и из них, наверно, не было ни одного не раненого... В числе прорвавшихся был и молодой офицер, начальник казачьего разъезда. Он первым вскочил на коня и, выхватив шашку, с гиком кинулся на ближайшего японца... Японец выстрелил, но промахнулся... В это мгновенье над его головой ярко сверкнул клинок и с размаха врезался ему в темя... Заливаясь кровью, японец тяжело свалился под копыта лошади... Кругом неистово гремели выстрелы. Офицер почувствовал, как что-то сильное толкнуло и обожгло ему бок... Его даже качнуло от удара, но он напряг все свои силы и, крепко уцепившись левой рукой за луку седла, правой продолжал махать окровавленной шашкой... Смутно различал он перед собою скуластые рожи японских солдат, слышал их гортанные крики, напоминавшие крики хищных птиц, стоны и вопли расстреливаемых казаков... Запах свежей человеческой крови щекотал ему ноздри... Но вот все это исчезло. И японцы и стоны остались позади, только изредка угрозливо повизгивают около самых ушей пули... Выстрелы затихают... Офицер чувствует, как его конь словно стелется по земле... С каждым прыжком расстояние, отделявшее его от врагов, увеличивается, а с этим растет надежда и уверенность в спасении... Ущелье далеко позади; уже не слышно назойливого посвистывания пуль... Офицер вобрал всею грудью воздух, чтобы перевести дух, но при этом движении словно острые когти впились ему в бок... От нестерпимой боли голова его закружилась, он качнулся вправо, влево, разом весь как-то ослабел, осунулся, руки выпустили поводья, онемевшие ноги выскользнули из стремян... Еще несколько скачков, и он тяжело повалился с седла... Последней его мыслью было: «Неужели это смерть?!»
Хорунжий Катеньев испуганно открыл глаза и с минуту лежал не шевелясь, собираясь с мыслями, стараясь уяснить себе, где он находится. Над собою он видел каменный свод, с одного бока возвышалась такая же стена, с другого — небольшая площадка, тонувшая во мраке. Какой-то странный полусвет пробивался откуда-то сверху с правой стороны и чуть-чуть озарял каменные глыбы, теснившиеся со всех сторон. Катеньев попытался приподняться, но нестерпимая боль в боку и ноге ниже колена заставила его поспешить принять прежнее положение. Только теперь он заметил, что лежит на чем-то мягком. Он пошарил рукою и убедился, что под ним подложена большая охапка мягкой соломы, покрытой какими-то тряпками. Приходя все более и более в себя, Катеньев убедился, что он раздет, без кителя, сапог и шаровар, в одном белье, и на раненый бок и ногу ему наложены какие-то повязки; но из чего они и как сделаны — он определить не мог. Припоминая все случившееся, Катеньеву стало ясно, что чья-то заботливая рука подняла его с того места, где он упал, перенесла в эту пещеру, раздела, уложила на наскоро приготовленное ложе и перевязала ему раны... Но кто был этот сострадательный человек, Катеньев никак не мог догадаться.
«Японцы?!»—мелькнуло у него в голове, и холодный ужас сжал его сердце. «Конечно, японцы, кому же другому». Стало быть, он в плену. Плена Катеньев боялся больше смерти. Еще едучи по бесконечному Сибирскому пути, в вагоне, Катеньев решил, если ему будет угрожать плен, пустить себе пулю в лоб... и вот он в плену, оружие у него отобрали, и он лежит, бессильный, не будучи в состоянии пошевелиться... Расстроенному воображению его начали рисоваться картины одна унизительней другой, одна другой печальней. К страданиям физическим, которые становились чувствительнее, по мере того как прояснялось его сознание, присоединились мученья нравственные. Чувство тоски, бессильной злобы и горькой обиды на судьбу овладело душой Катеньева настолько сильно, что минутами он начинал задыхаться, как бы под навалившейся на него тяжестью... Ему хотелось, как некогда в детстве, при большом огорчении, кричать, плакать, рыдать... Он жалобно застонал... Что-то шевельнулось в дальнем углу, и какая-то темная бесформенная масса наклонилась к самому лицу Катеньева. Он напряг свое зрение и в неясном полумраке-полусвете различил лицо дряхлой старухи китаянки. Старуха что-то торопливо забормотала, чего Катеньев, не зная китайского языка, понять не мог, да он и не вслушивался. У него снова начала кружиться голова, словно голубоватые волны поплыли над его головой, и сам он поплыл с ними... Теряя сознание, он смутно ощутил около своих запекшихся губ холодные края глиняного сосуда, машинально глотнул что-то душистое, приятно пряное, холодное и потерял сознание...
Снова очнулся Катеньев. На этот раз он не чувствовал себя таким слабым, удрученным. В пещере стало светлее; настолько светло, что он легко мог различить неровности каменной стены с выдающимися уступами, широкую щель наверху, через которую проникали голубовато-оранжевые лучи солнца, и ветви густого, колючего кустарника, заграждавшие небольшое отверстие, вход в пещеру. Подле входа он увидел двух китайцев: старика того самого, в фанзе которого он ночевал, и молодого, почти мальчика. Они сидели на корточках, и старик полушепотом говорил что-то молодому, на что тот торопливо кивал головою. Старухи не было... Впрочем, Катеньев не был даже уверен, существовала ли она в действительности, а не была плодом его болезненно настроенного воображения. Вообще он с трудом отличал действительность от мучивших его кошмарных сновидений и не мог уловить грани, где кончались вторые и начиналась первая. Увидев старика китайца, Катеньев сильно обрадовался. Его появление сразу убедило молодого офицера, что он не в плену, а находится где-нибудь неподалеку от места последнего злополучного ночлега. Если бы его забрали японцы, они бы давно увезли его с собой как военный трофей. Тем временем китайцы, заметив его пробуждение, приблизились к нему и стали на колени около его изголовья. Ближе стал молодой и начал что-то торопливо тараторить, разводя руками и делая выразительные гримасы. Только вслушавшись внимательнее, Катеньев уловил наконец нечто, смутно напоминающее ему русскую речь. Долго старался он вникнуть в то, что говорил ему молодой китаец, и только после долгих усилий начал кое-что соображать. Китайчонок объяснял ему, что латуза Фу-ин-фу — говоря это, он тыкал старика в грудь — поднял его, раненого, и перетащил сюда, в горы, неподалеку от его фанзы, где он и лежит уже более четырех дней. «Ига[63] солнце, дуа солнце, трия солнце»,—твердил китайчонок, загибая пальцы на правой руке; «полсолнце»,— добавлял он скороговоркой, проводя ладонью левой руки поперек сложенных пальцев правой и при этом для чего-то крутил головой. Далее китайчонок объяснил Катень-еву, что казаки, бывшие с ним в разъезде, почти все перебиты; ускакало не более трех человек; человек пять, легко раненных, японцы забрали с собой, тяжело раненных прикололи — «кантами»[64],— многозначительно поднимал брови китайчонок и делал пояснительный жест руками, как будто собираясь кого-нибудь заколоть. Катеньев слушал, и сердце его сжималось от жалости к погибшим и бессильной злобы к коварным и жестоким победителям. Но самое худшее, что он узнал от китайчонка, это было известие об отступлении русской армии. Вся окрестность на десятки верст во все стороны была в руках неприятеля. Японцы шныряли всюду; почти каждый день небольшие отряды их и отдельные команды заходили в фанзу на отдых, и в настоящую минуту в каких-нибудь четырех «ли»[65] отсюда стоял большой японский лагерь. Катеньеву стало ясно, что он вполне отрезан от своих, почти без всякой надежды на какую-либо возможность вырваться отсюда... Плен, от которого он думал, что избавился, грозил каждую минуту. Не сегодня-завтра, а несчастия этого ему не миновать. Вдруг его осенила мысль послать записку. Хоть весточку послать о себе — все как будто легче будет на душе. Но на чем писать? Кабы была при нем его полевая сумка с записною книжкой и карандашами, но ни сумки, ни других своих вещей Катеньев не видел. «Может быть, старик китаец спрятал?»— подумал он и поспешил объяснить китайчонку, что ему надо. Тот не сразу понял, но поняв, перевел латузе. Старик внимательно выслушал просьбу Катеньева, кивнул головой и направился в угол; там, порывшись в соломе, он вытащил залитый кровью китель, шаровары, шашку, револьвер, бинокль и полевую сумку. Забрав в охапку все эти вещи, он бережно сложил их около самой головы Катеньева.