Кто прав? — страница 81 из 105

«Славный старик, честный!» — подумал про себя Катеньев, торопливо расстегивая сумку: там в одном из отделений у него лежали завернутые в бумажку три золотых пятирублевика; хотя в Маньчжурии было запрещено пускать в оборот русское золото, но многие из офицеров держали у себя по нескольку монет на случай большой крайности. Говорили, будто китайцы очень жадны до золота, за такую монету, много две, готовы исполнить чего только от них пожелаешь; действительно, были случаи, когда вовремя данный золотой спасал офицера-разведчика от опасности попасть в руки японцев. Отделив две монеты, Катеньев передал их старику китайцу.

— Скажи ему,— обратился он к переводчику,— что если он доставит от меня записку в Ляоян по адресу на конверте, он получит от того лица, которому конверт адресован, еще три таких монеты!

Китаец внимательно выслушал слова переводчика, в то же время задумчиво разглядывая лежащие на его ладони монеты. Минуту-две он как бы колебался, но потом, видимо решившись на что-то, торопливо залопотал, размахивая руками и тряся головой. Катеньев горел нетерпением узнать его ответ.

— Ну что, ну как? — понукал он в волнении переводчика. Тот с трудом, сбиваясь и путаясь в мало знакомых ему словах, перевел, что старик согласен; пусть офицер пишет, он берется доставить записку в Ляоян. У него там есть знакомый китаец, говорящий по-русски; он ему поможет.

— Ну вот и отлично,— обрадовался Катеньев.

Удача придала ему силы. На время он забыл боль и, поддерживаемый китайцами, с лихорадочной поспешностью начал набрасывать карандашом на листках полевой книжки неразборчивые, кривые строчки... Рука его дрожала, карандаш прыгал по бумаге, буквы кривились и сливались, но он верил, что тот, кому он пишет, сумеет прочесть его каракульки. Чего не разберут глаза, то подскажет любящее сердце.

IV

Вторую ночь идет Надежда Ивановна по глухим горным тропинкам, в сопровождении Фу-ин-фу. Днем они, как звери, прячутся в лесных оврагах, глухих горных трущобах, заросших кустарниками, и, только когда взойдет луна, осторожно выходят из своих убежищ и как тени крадутся, избегая встречи с кем бы то ни было. С первых шагов, как они, миновав русское сторожевое охранение, вступили на занятую неприятелем территорию, Надежда Ивановна убедилась, что Фу-ин-фу одинаково боится встреч как с японцами, так и со своими соплеменниками — китайцами. Последних, пожалуй, еще больше, чем первых. Стар Фу-ин-фу, но Надежда Ивановна не может не подивиться на его неутомимость, зоркость его старческих глаз и чуткость его уха. Несколько раз, когда она, напрягая весь свой слух, не могла уловить ни малейшего звука, Фу-ин-фу разом останавливался, мгновенья два прислушивался и, как спугнутая лисица, проворно бросался в сторону, давая ей знак следовать за собой. И ни разу уши не обманывали его. Не успевали они забиться где-нибудь, между глыбами нагроможденных камней, как вдали показывались или конный китаец-хунхуз, или японские солдаты. Мирные жители им почти не встречались. Японцы в этом случае держались другого правила, чем русские. В то время, как на территории, занятой русскими войсками, по всем дорогам и тропам взад и вперед сновали десятки и сотни мирных китайских жителей, пешком, на арбах, в фудутунках[66] и верхом, с женами и с детьми, со стариками и со всяким домашним скарбом, смешиваясь даже нередко с передвигающимися русскими полками, — японцы строго-настрого запрещали жителям покидать свои селения и слоняться по дорогам, в виду их войск. Разрешение давалось только отдельным лицам в уважение какой-нибудь особой крайности, причем такие лица снабжались засвидетельствованными со всею строгою формальностью ярлычками. Все же бродившие без свидетельств арестовывались и при малейшем подозрении обезглавливались. Оттого-то японская армия была избавлена от выслеживаний шпионов, тогда как вокруг нашей была тьма, в лице разных разносчиков, фокусников, актеров, обезьянщиков, поводырей медведей, нищих и т. д., и т. д. без конца.

Если бы кто из подруг Надежды Ивановны взглянул на нее теперь, бредущую в сопровождении китайца по глухим тропам негостеприимной Маньчжурии, ни одна из них не признала бы ее в этой грязной маньчжурке, с безобразнонелепой высокой прической, с лицом шафранного цвета, с наведенными на нем красной краской кружками, одетую в порванную синюю курму6 китайских крестьянок. Надо отдать справедливость — загримироваться ей удалось в совершенстве. Она предпочла одеться крестьянкой маньчжуркой, так как те не уродуют ног, как китаянки, чего, конечно, нельзя было бы никак подделать.

V

Длинная, большая комната китайской богатой фанзы, временно обращенной в госпитальную палату. По одной стене деревянные нары, на которых, тесно скучившись, лежат раненые. В крайнем углу у окна небольшой столик, покрытый белой салфеткой и заставленный пузырьками и склянками с жидкостями всех цветов и оттенков. У стола, на простой деревянной табуретке, облокотись на руку, в задумчивой позе сидела молоденькая сестра милосердия. Изящное, худощавое личико было бледно, а большие темные глаза красны от слез. В руках сестра держала фотографическую карточку молодого офицера в казачьем чекмене и косматой папахе. Крупные слезы, наполняя глаза, медленно скатывались по щекам молодой девушки, но она их не замечала, углубленная в созерцание портрета... Вдруг где-то близко раздался протяжный вздох, закончившийся легким стоном. Сестра машинально сунула портрет в карман, проворно вскочила на ноги и, окинув палату вопрошающим взглядом, как бы ища глазами того, кто стонал, легкими торопливыми шагами подошла к крайним нарам, откуда глядели на нее черные воспаленные глаза на шафранном, скуластом лице казака-бурята.

Этот казак пользовался особым вниманием сестры. Его принесли дней пять тому назад, и от него от первого она узнала о гибели того, кто ей был дороже всего на свете... Страшную минуту пережила она... Даже странно, как она могла ее пережить... Первые минуты и часы, после того как ей сообщили о смерти ее жениха, она была вне себя, кричала и металась по палате, требуя яда, призывая смерть... Теперь она несколько успокоилась. Нестерпимое горе как бы отуманило ее; она овладела собою настолько, чтобы иметь мужество выслушать подробный рассказ казака-очевидца... Она даже имела силы расспрашивать его. Несколько раз повторил он ей все, что знал, но всякий раз ее любящее ухо улавливало новые подробности, ничтожные сами по себе, но важные для ее страдающего сердца. Вот и теперь, подав казаку напиться и поправив ему подушки под головой, она машинально опустилась подле него и тихо спросила:

— Ну как ты себя чувствуешь, Абадуев?

— Да што, теперича многа легче, сестрица, — скаля белые зубы, почти весело ответил казак.— Теперь, должно, скоро на поправку пойдет. Я, признаться надо, думал, конец мне будет, и не чаял, что так скоро полегчает.

— У тебя рана не опасная, хоть и тяжелая,—успокоила раненого сестрица. — Плохо тебе было первые дни от большой потери крови, а теперь ты скоро начнешь поправляться...— И, помолчав немного, она вдруг совершенно другим тоном, понизив голос до шепота, спросила: — Так ты наверно знаешь, хорунжий ваш убит, а не попал в плен?

— Как же мне не знать? — оживился казак.—Вместе ведь были. Как это японцы подошли к нам да зачали в нас залпувать, мы живой рукой на коней, шашки вон, да на них... Ну, однако, шашка против ружей — плохая оборона; принялись они нас лущить, из всей команды только нас четверо: я, Кончев, Сампсонов и Муходеев и ушли, да и те все подраненные. Муходеев с версту проскакал, не больше того, и помер, мертвый с седла свалился, а мы вот трое добегли...

— А хорунжий? — еще тише спросила сестра.

— Хорунжий поначалу тоже был с нами, но как они впереди были и хотели японцев рубить, то японец особливо по ним стрелять зачали, а опосля того два японца штыками в бок, так с обеих сторон и приперли.

— Как штыками? — стремительно перебила казака молодая девушка. — Ты этого прежде не рассказывал. Ты говорил, будто его убили, когда он на лошадь садился, а теперь говоришь, на штыки подняли? Как же это так?

— И охота вам, сестрица, время терять, разговаривать с ним,—вмешался лежавший рядом с казаком пожилой стрелок, с повязкой на лбу.— Не видите разве, в глазах завирается парень, ничего он не видел и не знает. Меня там не было, а хотите я вам расскажу все, как у них там произошло? Перво-наперво все они спали без задних ног, и те, что часовыми были выставлены, и те спали...

— Откуда ты это знаешь? — сердито огрызнулся казак.

— Да уж знаю, — снова повторил стрелок. — Я с вами, казаками, не однова раз бывал в сторожевом охранении, насмотрелся, как вы спать горазды; сколько вас японцы сонных поприрезали, должно и счет потерян, потому, беспечны вы очень... Так вот, так-тось, спали они и не слыхали, как японцы подобрались, а те на такие дела мастера, да и не без того, чтобы их китайцы навели... Это уж можно так сказать наверняка; ну вот как зачал японец по сонным стрелять да колоть их, они повскакали как очумелые, кто поспел на коня вскочить, кто нет... Где им там было разглядывать, что и как; которые уцелели, как вот он, к примеру, те лупили что было конских сил... Он, чай, и товарищей, которые с ним удирали, только тогда признал, как к своим доскакал, а то рассказывает и то и се, врет, однова слова врет, а вы его слушаете.

— А то тебя, скажешь, слушать? — совсем освирепел казак. — Эх, кабы не рана моя, я бы тя намял боки, штоб ты нас, казаков, не лаял... Нешто мы бывали когда трусами? Где ты трусов казаков видел? Ну говори, варнацкая душа!

— Да я вас трусами и не обзываю. Зачем трусы? Не трусы вы, а беспечны уже очень, вот дело-то в чем; это про вас всякий скажет... А насчет удирания, так это я тоже тебе не в осуждение; хоть кому доведись в такую кашу попасть, всякий о спасении живота своего промышлять станет... Я к тому говорю, для чего врать... Видишь, сестрица по женишке своем убивается, а ты брешешь неведомо што... Скажи лучше по совести, так, мол, и так, не видел ничего, спросонья да с перепуга зеньки потерял... вот это будет точно. А к чему языком зря болтать... Ну скажи, по совести, повтори, доподлинно видел ты, что их благородие японцы на штыки подняли?