Кто прав? — страница 98 из 105

тся огромный талант к музыке. Ну дай бог, может быть, ему суждено в будущем стать знаменитым русским композитором и в могучих звуках изобразить переживаемый нами великий исторический момент... В заключение позволь тебе напомнить сказку об одном глупце, ездившем за своим счастьем куда-то за море. В погоне за ним он потерпел страшное кораблекрушение, чуть не утонул, испытал массу огорчений, был избит, изранен, еле живой вернулся в отчий дом и только тут увидел, что его счастье притаилось в углу его собственной комнаты.

Не обижайся, дорогой друг, на тон и выражения моего письма, ты знаешь, я из тех, кто или молчит и отшучивается, или если заговорит, то так, как думает, искренно, без церемонии выложит свои мысли. Ну, храни тебя судьба. Заочно обнимаю тебя, мой беспутный, но милый «папильон» .

Твой друг Миша, ваш беззубый Мефистофель.


16-го апреля 1915 года.

Милый друг

Веруся!

Ты, наверно, давно потеряла всякую надежду получить от меня письмо и с твоей прямолинейностью осудила твою «неверную изменницу». Но, видишь ли, дорогая моя, война совсем не то, что мы с тобой о ней думали; во многом вблизи она лучше наших о ней представлений издали, но многое, казавшееся нам ничтожным, не стоющим внимания, легко переживаемым, здесь принимает кошмарные размеры и образы. Главное же свойство войны, это захватывать человека всего; все интересы, кроме непосредственно близких, отходят на второй план, является какое-то особенное равнодушие ко всему, что так или иначе не затрагивает злободневных, близких интересов части или, вернее, того участка, на котором ты орудуешь. Поясню примером. В России все живут газетами, пропустить день, не прочтя газеты, кажется прямо невозможным, там люди самого мирного, гражданского типа с лихорадочным интересом следят за действиями союзников, волнуются по поводу захвата немцами какой-нибудь деревушки Пти-Кошон, радуются известию об отбитии прусской атаки и наступлению войск генерала Френча. Казалось бы, что нас, военных, все это должно бы особенно интересовать и, наверно, интересует, но военных дальних штабов; мы же, сидящие в окопах, совершенно ко всему этому равнодушны. Мы живем без газет, получая случайно, и то редко, старые нумера с потерявшими всякий смысл телеграммами, даже к известиям с других мест войны мы относимся сдержанно — не приходим в уныние от неудач и не проявляем буйной радости при удачах. Мы знаем, что как те, так и другие переменчивы и что до конца еще далеко. Мы поглощены всецело исполнением нашей ближайшей задачи, от которой зависит местный успех, отлично понимая, что тем же озабочена, в свою очередь, каждая часть на всем огромном фронте, а из сотен мелких успехов вырастает один общий огромный успех, склоняющий весы победы на нашу сторону. Из тех же побуждений — равнодушия ко всему, выходящему из круга повседневной жизни, — проистекает нежелание писать. По крайней мере, у меня. О чем писать на войне? О своих ощущениях. Но они так изменчивы, находятся в такой зависимости от окружающей обстановки, так иногда неуловимы, что нет возможности изложить их на бумаге со всею правдивостью, и сколько бы ни старался быть искренним, всегда, невольно, что-нибудь присочинишь.,. Вот хотя бы взять такое, казалось бы, огромное переживание, как убийство человека. Помнишь Раскольникова4, какую драму он пережил. Читая, мурашки пробегают по телу и в волосах ощущается холод. А на войне убивают вполне спокойно и спокойными остаются после убийства. Между солдатами, правда, ходит поверье, будто, убивая, не надо смотреть в глаза убиваемому, иначе после «мерещиться» будет, но, во-первых, далеко не все солдаты этому верят, а во-вторых, в рукопашном бою как-то и не приходится смотреть в глаза, смотришь не видя, таково сильно волнение... Говорю все это по личному опыту. Да, да, не ужасайся, я, твоя подруга, Лиза Катенина,— убийца! Когда я шла на войну и мы вели о ней нескончаемые дебаты, я знала, что на войне убивают и что, может быть, и мне придется убивать, но тогда эти слова звучали как-то «впустую», «беспредметно», «не реально». Смерть представлялась чем-то вроде смерти на сцене актеров по пьесе... Весь ее глубокий реализм я ощутила только на войне и, странно, не испугалась ее. Смерть на войне, это такая обыденная, неизбежно логичная вещь, что на нее перестают обращать внимание. Убит — так убит. Судьба. Она поражает только, если убито какое-нибудь крупное лицо, жизнь которого дорога для общего дела, тесно связана с ним, или кто-нибудь из очень близких сердцу... Если становишься равнодушен к смерти своих, то смерть врагов и подавно не вызывает никаких представлений. Я, никогда сознательно не причинившая никому зла, неспособная убить котенка, искренно сожалевшая каждую голодную, больную собачонку,—я убила уже двух человек. Одного застрелила на разведке. Мы засели в лесу, нас было трое, со стороны австрийцев, мы знали, идет большая партия разведчиков. Когда она показалась между деревьями, я подсчитала, их было человек десять. Пытаться взять их в плен было немыслимо, оставалось стрелять. Ты знаешь, я стреляю хорошо, на охоте папа всегда восхищался моей меткостью. Я выбрала шедшего впереди. Это был рослый, широкоплечий австриец, с зеленым аксельбантом5, награда за хорошую стрельбу, очевидно, он был начальником партии... По тому, как он шел, можно было заключить, насколько он был далек от мысли о близости русских. Я тщательно прицелилась, если бы передо мной был медведь или кабан, я думаю, я испытывала бы то же чувство. Сознание опасности и опасение промаха. Я осторожно нажала спуск... в мертвой тишине леса гулко прокатился выстрел. Австриец как-то странно подпрыгнул, бросил ружье, вытянул руки и упал навзничь. Одновременно загремели выстрелы моих товарищей. Упало еще двое австрийцев. Остальные в диком ужасе бросились бежать. Чтобы не дать им опомниться, мы открыли вдогонку частую пальбу, но не думаю, чтобы кого-нибудь задели. Я имела смелость или жестокость, назови как знаешь, подойти к убитому. Он лежал навзничь, с вытянутыми вперед, словно в защиту, руками. На его ставшем как бы восковым изжелта-белом лице застыло выражение испуга, серые остекленевшие глаза смотрели прямо перед собою, но взгляд их был тускл и неподвижен. Моя пуля попала ему прямо в сердце, сквозь серо-синее сукно шинели чуть алело небольшое пятно крови. Я смотрела и сама прислушивалась к происходившему во мне.

Страшно ли мне, что я убила человека? — Нет.— Жаль ли убитого? — Нисколько.— Испытываю ли угрызения совести? — Ничуть. Может быть, я радуюсь его смерти, как смерти врага. Но я его своим врагом не считала и не считаю. Я его никогда не видела раньше, не знаю, кто он и каков как человек. Может быть, негодяй, может быть, прекраснейшей души. Наконец, не шевелится ли во мне чувство охотничьей гордости удачного выстрела, того чувства, какое я испытывала на охоте, попадая в лет бекаса... Но разве же это бекас? Охотничьему чувству тут не место. Что же, наконец, я испытываю? — Ничего. Так-таки ровно ничего. Убила потому, что надо было убить. Не убила бы я его, он убил бы меня. Этим сознанием неизбежности убийства, раз сошлись лицом к лицу, исчерпываются все ощущения. В другом случае, я зарубила одного австрийца шашкой. Мы были в офицерском разъезде6, целый взвод. Выехав из рощи, мы увидели в версте перед собой большое селение... Вдруг из-за крайних хат на дорогу, ведущую к роще, вылетело три казака. Припав к шеям коней, они неслись бешеным галопом, нещадно нахлестывая своих маштаков... Почти следом за ними из того же селения вынесся разъезд австрийских гусар, человек десять, и, как борзые за зайцем, пустились в погоню. С первого же взгляда для всех нас стало ясным, что казачьим космачам не уйти от австрийских полукровок. Расстояние между преследователями и преследуемыми быстро сокращалось. Надо было не терять ни минуты. Офицер молча выхватил шашку и, дав шпоры лошади, бросился вперед... Мы кинулись за ним. В пылу преследования гусары не сразу нас заметили... Я скакала впереди рядом с офицером... Я видела, как передние гусары, завидя нас, торопливо и испуганно начали натягивать поводья, как тыкались передними ногами расскакавшиеся лошади... Кто был дальше, поспешно, на полувольте, поворачивали кругом и мчались назад... Как передать тебе мои тогдашние ощущения! Моя лошадь стлалась по земле в бешеном галопе, а мне казалось, она стоит на месте. Я мерила глазом расстояние, разделявшее нас от неприятельских кавалеристов, дрожала от страха, что они успеют уйти... Не помню, как я наскочила на одного из них... Передо мной мелькнул круп гнедой лошади, синяя спина всадника, почти припавшего к гриве лошади, усатая, смуглая рожа, с оскаленными почему-то зубами, круглая, коротко остриженная голова, кивер с нее слетел или был кем-либо сбит... И вдруг какое-то ледяное спокойствие охватило меня, я выровняла свою лошадь с его, поднялась на стремена, высоко подняла над головою клинок и, вкладывая в удар всю силу мышц, весь порыв сердца, рубанула его по голове, удар пришелся по затылку. Я видела, как шея его точно красным шарфом окуталась кровью и он торчком скатился под ноги своей лошади.

— Молодец, Саша! Лихой удар!

Услышала я сзади себя голос корнета Иволгина, начальника нашего разъезда, но слова его проскользнули мимо моих ушей. Я вдруг почувствовала сильную усталость и слабость во всем теле. Точно я израсходовала всю свою силу, всю энергию в своем ударе. Я машинально задержала коня, остановилась и начала обтирать пот с лица. Когда наши проскакали, я рысью пустилась за ними. Проехав немного, я машинально оглянулась. Синим пятном на песке шоссе, неподвижно лежал ничком зарубленный мною гусар, очевидно, он был мертв, но и, как в первый раз, там, в лесу, я оставалась равнодушна, и что меня в эту минуту интересовало, это успеют ли наши захватить весь австрийский разъезд, или всем им, кроме убитого мною, удастся ускакать. Не подумай, Веруся, что я какое-то исчадие ада. Как я чувствую, чувствуют все офицеры и солдаты, а между ними есть много людей замечательно добрых, с сердцем, крайне отзывчивым и ко всем доброжелательным... Про одного из них, штабс-ротмистра Образцова, Валериана Павловича, я даже хочу тебе кое-что написать, но не ожидай от меня каких-нибудь излияний, а больше всего, не подумай какую-нибудь глупость, вроде того, что я к нему неравнодушна... Ты когда-то пугала меня возможной опасностью для меня влюбиться в одного из однополченцев-офицеров.