— Погоди, погоди, поцеловаться успеешь… Не барышня!.. Максимыч что ли? Ну конечно же он!.. Еле признал тебя.
Запольский подался грудью вперед, сделав рукой короткое мягкое движение, как будто намереваясь положить ее на плечо Ярцева, но тут же смущенно отвел ее. Темные брови настороженно сошлись к переносице, отчего добродушное лицо сделалось сразу суровым и твердым.
— Погоди, погоди браток, — повторил он отрывисто. — Не на родной земле встретились. Поговорим прежде!.. Как вот, скажи, тебя занесло сюда? Где работаешь?… Помнится, разные слухи о тебе были.
— Плохие, хочешь сказать? — усмехнулся беззлобно Ярцев.
— Бывает в жизни по-всякому, — ответил Запольский спокойно. — Старое с новым не у всех людей сходится. Сам знаешь.
Ярцев оглянулся по сторонам — на вывеску бара, потом на маленький сквер в углу площади, потом опять на раскрытые двери американо-японского кафе с патефонными звуками — и торопливо сказал:
— Тут вот отдельное кабинки есть. Зайдем ненадолго, а то неудобно на улице. Многое рассказать тебе надо… Можешь? Есть время?… Или давай ко мне на квартиру, еще того лучше!
— Давай-ка в сквере поговорим. Удобнее будет и мне и тебе.
— Хорошо, посидим на воздухе, если хочешь… Но скажу тебе честно, Филипп, со всей прямотой: зла я своей стране и родному народу не делал. Врагом революции не был, хоть и пожалел тогда человека!.. А в том, что жизнь моя после этой истории набок поехала, по правде сказать, его виню… Деньшина Павла! Я же ему тогда по дружбе признался, что смолчать не мог, а он меня под арест посадил и даже расстрелом грозил… Писал он тебе? Рассказывал?
Ярцев казался глубоко потрясенным. Привычная сдержанность изменила ему. Жесты приобрели суетливость и неуверенность. Запольский, закурив папиросу, следил за ним с пытливым спокойствием.
— Деньшин не писал, но слух был. Передавали, — ответил он медленно, идя вместе с Ярцевым по направлению к скверу. — Только неверно ты смотришь на это дело. Павел героем себя тогда показал… А вот ты, как я слышал, товарищам изменил, партизанскую — законность нарушил! Правильно разве это было?
— В конечном итоге, да, Филипп, правильно! — воскликнул Ярцев, садясь на скамью и нервно царапая по песку каблуком. — Не ошибся же я, пришел он, этот молоденький офицерик! Явился в штаб партизанских отрядов, чуть не на следующий день после моего побега. Я же все знаю!.. Не так давно о нем писали в московских газетах как о талантливом военном специалисте. На портрете был с двумя ромбами.
— Опять не твоя заслуга, — оборвал резко Запольский. — Случайно он мог оказаться и не совсем дрянью: перевоспитаться и даже кое в чем стать нам полезным. Но ведь это же исключение! Из тысячи один случай! А разве мы можем, разве имеем право во время революционной борьбы надеяться на случайность, рисковать жизнью сотен товарищей ради паршивой слюнявой жалости к заклятому врагу? Разве этому учат нас наши вожди, наша партия, весь исторический опыт борьбы с буржуазией?
Запольский снял шляпу и вытер платком потный лоб. Свет дуговых фонарей упал ему теперь прямо в лицо.
— Как же ты постарел, друг, — протяжно и тихо проговорил Ярцев, — насквозь седой.
— И ты, брат, не молодеешь.
— Ну, а как Павел?
— Полных четыре ромба. И несколько орденов!.. А ведь моложе меня лет на пятнадцать. С тобой никак одногодок?
— Да, почти.
Беседа продолжалась недолго. Запольский докурил еще одну папиросу и встал. Лицо его оставалось суровым и отчужденным. Было заметно, что объяснения Ярцева не удовлетворили его;
— Ну, мне пора. Дела ждут, — сказал он холодным тоном. — Прощай!
Ярцев молчал, опустив низко плечи, чувствуя легкое головокружение и слабость, какие бывали у него всякий раз, когда он забывал о еде, заменяя ее в течение дня усиленным курением табака Запольский, кивнув головой, пошел к трамваю. Ярцев проводил его пустым взглядом, посидел на скамье, потом с усилием встал, зашел по дороге к дому в столовую, поужинал и, придя к себе в комнату, сразу же лег на кровать.
В комнате было темно и тихо. С улицы падали отблески фонарей, но так тускло, что свет терялся в шторе окна.
Ярцев лежал с открытыми глазами, не двигая ни одним мускулом.
Память листала страницы жизни…
Тогда ему шел всего двадцать первый год. Был он и внешне и внутренне мало похож на теперешнего, не раз побитого жизнью, но ею же и закаленного, сумрачного философа-бродягу. Радости жизни казались неисчерпаемыми, как глубина океана.
Гражданская война застала его школьным учителем в селе Ново-Нежине. От мобилизации в войска Колчака ему удалось спастись благодаря справке врачебной комиссии, которую возглавлял товарищ его отца. Но очень скоро белогвардейцы схватили его вместе с помощником машиниста Филиппом Запольским, когда они переправляли партизанам оружие. Обоих свезли в село Шкатово, где посадили в общую камеру, заполненную местными рыбаками, крестьянами и сучанскими шахтерами.
Настроение у большинства заключенных было подавленное. Одни молча лежали на нарах, другие жалобно плакали, со страхом слушали шорохи и ждали расстрела. Наиболее твердые сумрачно разговаривали, мечтая о сопротивлении и побеге. В законность и справедливость не верил никто. Каждую ночь в коридоре звучали шаги, слышался лязг оружия, двери камер по очереди раскрывались, и тюремщики по спискам выкликали фамилии:
— Черных, Копылов, Стыценко, Торопов! Выходите!
Дверь хлопала. В коридоре снова бряцало оружие, царапая звуками уши. Осужденным крепко связывали веревками руки и уводили. Снова хлопала дверь, и наступала хрусткая тишина: тюрьма ждала выстрелов…
В общей камере Ярцева продержали сутки, потом без допроса перевели в одиночку, а вечером посадили к нему подслеповатого старого фельдшера, обвиняемого в отравлении белого офицера. Запуганный жалкий старик, все преступление которого состояло лишь в том, что он под дулом револьвера впрыснул наркоману-полковнику двойную порцию морфия, надсадно плакал, подолгу крестился, касался лбом грязных плит пола и бормотал никогда не слыханные Ярцевым молитвы.
Через квадратики тюремной решетки видны были ясные мелкие звезды. Ярцев стоял у окна, прижимаясь грудью к шершавым камням стены. Страх пыток и ожидание близкой смерти не одолели могущества его молодости: хотелось не плакать, не жаловаться, а упереться руками в стену, сломать ее и уйти на свободу. Мысль тщетно искала выхода…
В коридоре затопали ноги тюремщиков, забряцало оружие, дверь скрипнула и открылась.
— Ярцев… Выходи!
Руки и нош внезапно похолодели. Пальцы задрожали мелко, судорожно, часто.
«Неужели конец?»
Медленно отошел от окна, накинул шинель. Электрический свет офицерского фонаря скользнул по его лицу с плотно закрытым ртом.
— Господин офицер… Ваше высокое благородие!.. Нет ли меня тоже в списке? Ни за что ведь посажен! — рванулся к тюремщикам фельдшер.
— Не торопись, дед. Завтра и ты будешь в списке. Успеешь увидеть ад, — оттолкнул его за порог смотритель.
Дверь одиночки захлопнулась. В коридоре мерцал ломкий траурный свет керосиновых ламп, по временам разбиваемый вспышками электрических ручных фонарей. Двери камер скрипели и щелкали. Из общей камеры вывели сразу одиннадцать человек. Связали веревками и закрепили попарно руки. Филипп Запольский, которого вывели первым, уверенно шагнул к Ярцеву, сжал его пальцы и дружески заглянул в глаза.
— Вместе давай, — сказал он негромко. — На пару и помирать легче.
От его взгляда и слов по телу как будто пошел теплый ток крови, наполнив сердце и грудь твердым спокойствием обреченности.
— Да, Филипп, давай вместе, — ответил Ярцев растроганно, придвигаясь к товарищу вплотную.
Конвойный снял с них шинели, связал их рука с рукой и пригрозил ударить прикладом, если они сейчас же не перестанут шептаться. Связанных, полураздетых вывели на тюремный двор; в лицо пахнуло морозом.
— Прощайте, товарищи! — десятками голосов донеслось из тюремных окон.
— Прощайте, братья!
— И вы там будете скоро, напрасно прощаетесь! — откликнулся есаул Сомов, широконосый рыжеватый казак, начальник конвоя, пересыпая речь матерной руганью.
Перед воротами появились японцы. Маленький юркий офицер, закутанный в меховую шинель цвета сухой травы, отдал приказ проверить узлы. К Запольскому и Ярцеву подошел с винтовкой молодой японский солдат, бросил испуганно сострадательный взгляд на их лица, потрогал озябшей рукой веревку и хотел отойти.
— Куда нас ведут? Убивать? — быстро спросил Запольский, стараясь движением и мимикой сделать вопрос понятным.
Японец кивнул, в его раскосых глазах, тревожных и умных, что-то влажно блеснуло.
Осмотр затянулся. Дрожь пронизывала до костей. Связанные руки немели. Наконец заскрипели ворота, и темнота ночи, как пасть удава, стала вбирать в свою огромную пустоту пару за парой.
Шли молча. За разговоры конвойные кололи штыками и били прикладами. С каждым неровным шагом веревки впивались в замерзшие руки больнее и крепче.
— А ведь не хочется умирать, Максимыч, — сказал тихо Запольский, пытаясь нажимом кисти ослабить узлы.
Конвойный ударил его по шапке прикладом.
— Молчи! Размозжу череп!
На минуту рука Запольского замерла в неподвижности, но шагов через десять пальцы и кисть незаметно задергались, освобождаясь от пут. Внимание Ярцева напряглось. Ослабшие узлы веревки наталкивали на мысль о побеге. Густой покров темноты чуть поредел, но даже острый глаз сибиряка не мог видеть дальше восьми-девяти шагов. Ярцев напряг мышцы в помощь товарищу, но узел надавил на артерию: неимоверная боль и парализующий мускулы холод заставили руку бессильно повиснуть.
А Запольский дергал узлы все учащеннее, все настойчивее, обжигая тело свое и товарища уколами раскаленных игл… И вдруг веревка ослабла, но в то же время из пустоты ночи метнулись серыми пятнами свежеразрытые ямы у кирпичных сараев: обреченные подошли к месту казни — могилы были готовы.
— Сто-ой! — прозвучала команда Сомова.