Кто сеет ветер — страница 34 из 69

о оружия. Оружие у него отобрали.

— Может быть, и сапоги снимете? У вас, кажется, этим страдают, — свысока прищурился офицер, кивнув на плохо обутые ноги ближайшего партизана.

— Успеем, — спокойно ответил Деньшин. — Зря в земле гнить не будут. Рабочие ведь над ними тоже трудились.

Трибунал приступил к допросу.

— Ваше имя, отчество и фамилия? — спросил Ярцев у подполковника.

— Офицер русской армии. Остальное не имеет значения.

— Зачем же вы приехали сюда на японском судне, если вы офицер русской армии?

— Расстреливать и вешать бандитов.

— Это кого же ты называешь бандитами, — полюбопытствовал с усмешкой Деньшин, — уж не крестьян ли и рабочих?

— Тех, кто идет с большевиками, — ответил белогвардеец, сверкнув злобным взглядом на партизана.

— Чем же это мы так тебе насолили? Может, расскажешь? — продолжал хладнокровно Деньшин.

— Рассказывать нечего. С начала войны я сражался на юго-западном фронте, страдал, боролся за родину. Был контужен, ранен два раза… Пришла революция. Я остался на посту, как и раньше. Потом начались беспорядки, появились большевики… Потом я узнал, что имение мое разграблено, а жена убита во время погрома….

— Большевики погромами не занимаются, это приемы белобандитов, — ответил резко Деньшин. — А если помещики притесняли крестьян и занимали их лучшие земли, винить теперь некого… А вот зачем ты сюда, в Приморье, приехал и вместе с япошками ни в чем не повинных людей казнишь? Вот что скажи!

Подполковник, сжав длинные тонкие пальцы, подался слегка вперед, как будто намереваясь схватить партизана за горло.

— Зачем приехал? — повторил он в бессильной ярости. — Справлять по жене поминки!.. Вот здесь, с левого бока, висела шашка, которую вы только что отобрали. На рукоятке ее вы можете видеть отметки убитых мною большевиков и бандитов: новая смерть — новая черточка. Я отметил двадцать семь черточек!..

Деньшин оглянулся на членов ревтрибунала. Его голубые, обычно веселые глаза горели теперь непривычно-мрачным огнем тяжелой человеческой ненависти.

— Раздавить гада! — сказал он угрюмо. — Кто против?

Члены трибунала молчали. Офицер усмехнулся, высоко поднял голову и, уходя на смерть, бросил холодно и надменно:

— Двадцать семь и один!.. Это недорого.

И только, когда уже вышел на берег моря и увидел направленные против себя дула винтовок, изменился резко в лице — сделался темным, потом побледнел — и захлебнувшимся голосом закричал:

— Хамы!.. Сволочи!.. Стреляйте скорее!..

В это время Ярцев допрашивал второго офицера.

— Фамилия и имя?

— Сергей Шафранов.

— Чем занимались до поступления на военную службу?

— Учился.

— В каком учебном заведении?

— В Иркутской гимназии.

— Кончили?

— Да.

— Что заставило вас поступить в карательный отряд?

— То, что вас заставило быть партизаном, — жизнь.

— Может быть, вы сумеете сказать немного определеннее. Нам важно знать: поступили вы в отряд добровольно или по принуждению?

— Мне предложили, я не отказался. Насилия не было.

— Может быть, вы не отказались только потому, что боялись наказания: тюрьмы или расстрела?

— Нет, этого я не боялся.

— Значит, пошли добровольно?

— Да.

Офицер говорил тихо, отчетливо и совершенно спокойно. -

— Что же тогда побудило вас вступить в офицерский отряд? — спросил Ярцев. — Ведь вы же знали, что цель его — расстрелы крестьян и рабочих?

В этот момент донесся залп выстрелов. Офицер прислушался, посмотрел партизану прямо в глаза и ответил:

— А вы… не расстреливаете?

— Мы расстреливаем тех, кто мешает нам жить и трудиться. Не мы к вам пришли, а вы к нам.

— Это опять старое: вы ищете виновных, а для меня их нет. Мы помешали вам, а вы — нам; у вас одна вера, у нас другая. Кто победит, тот и прав будет.

Он остановился и добавил задумчиво:

— Теперь мне кажется, что победа за вами. Ваш путь труднее, но вы устойчивее, в вас больше веры и дерзости, а это громадная сила. Сумеете — будете правы.

— Крутишь ты что-то, парень, — вмешался хмуро Деньшин. — Если ты правда веришь в нашу победу, зачем же встал тогда на сторону контрреволюции?

Офицер посмотрел на него, перевел взгляд на Ярцева, натянуто улыбнулся и ответил:

— В такое время трудно остаться пассивным. На той стороне все мои близкие, я вырос в той среде… А вам я чужой, и вы мне тоже чужие!

Ярцев встретился взглядом с его глазами, и в нем неожиданно поднялась теплая жалость к этому тихому спокойному юноше.

— Вы прямодушны и искренни, — сказал он взволнованно, — но освободить вас после ваших слов мы не можем. Вас ждет расстрел или заключение.

— Для заключенных тюрьмы не выстроены, — резко сказал Деньшин, смахнув со лба потную белокурую прядь волос. — Нельзя нам, Максимыч, жалеть!.. Всю революцию из-за жалости погубить можно. Они с нами не так говорят.

Ярцев молчал, весь побелев от какого-то горького необоримого волнения.

— Нет, я против расстрела выдавил, наконец, он с трудом. — Если мы пощадим его, он не пойдет против нас…

— Очень уж ты доверчив, — сказал Деньшин. — Ставлю на голосование: кто за помилование?

Вздрогнули и тихо поднялись две руки.

— Кто за расстрел?

— Четверо, — спокойно сосчитал офицер. — Тем лучше!.. — Он повернулся вдруг к Ярцеву. — Об одном прошу расстреляйте меня на скале, чтобы труп упал в море

— Иди, Максимыч. Для такого, как ты, полезно будет, а то ты вроде Пилата, все норовишь чистым остаться, руки умыть, — сказал Деньшин, смотря в упор на товарища.

Ярцев молча взял легкую кавалерийскую винтовку, проверил обойму и повел осужденного к морю. Идти по камням было трудно. Офицер все сильнее приступал на левую ногу. Ярцев, заметив, что он хромает, предложил отдохнуть.

— Ничего… Рана пустяшная, я еще в состоянии танцевать вальс.

Офицер улыбнулся и сделал несколько па, но, почувствовав в ноге сильную боль, нахмурился и сжал зубы.

— Нет ли у вас-закурить? — обратился он к Ярцеву. Тот достал папиросу, передал и зажег спичку. Руки, его дрожали. В эту минуту ему хотелось, чтобы белогвардеец или ударил его, или же, пытаясь обезоружить, схватил за дуло винтовки, вступив в последнюю борьбу за жизнь, во время которой так просто


сводятся счеты. Но офицер, хромая, покорно шагал вперед.

Подошли к берегу моря, высокому и крутому. Внизу в спокойствии бухты, виднелся японский сампан с приподнятым кормовым веслом, брошенный белогвардейцами при бегстве на крейсер. С моря уже полз обычный туман, тушуя весь берег одним ровным тоном молочно-серого цвета.

Осужденный попросил еще одну папироску и молча встал на краю скалы. Ярцев поднял винтовку, потом также решительно и быстро дернул ремень, закинул ружье себе за плечо и, сделав офицеру знак идти по тропинке вниз, подвел его вплотную к сампану, Поблизости не было ни души. Туман густел.

— Лезьте! — скомандовал Ярцев.

Офицер, прихрамывая, пробрался по камням на сампан. Ярцев оттолкнул лодку.

— Попытайтесь спастись, — сказал он вдогонку со спазмой в горле. — Туман вам поможет… И запомните вот что: из-за жалости к человеку, который, может быть, завтра снова пойдет против меня и моих товарищей, я нарушил постановление ревтрибунала, а за это у нас расстреливают!..

Ярцев поворотился к сампану спиной и медленно пошел назад на скалу. Здесь он снял со спины винтовку и два раза выстрелил в воздух…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Наль никогда не упорствовал в своих ошибках. В его характере совершенно отсутствовало то мелкое ложное самолюбие, из-за которого люди часто отстаивают мнимую правоту своих действий даже тогда, когда понимают хорошо сами, что они не правы. Но точно так же он не хотел и не мог идти на уступки, когда правда, по его убеждению, была целиком на его стороне. В этих случаях он был беспощаден к другим так же, как и к себе.

Эпизод с корзиной цветов, так больно и неожиданно раскрывший всю неискренность поведения Эрны, поставил перед Налем серьезный и сложный вопрос об его дальнейших взаимоотношениях с сестрой. Он любил Эрну по-прежнему, чувствуя теперь эту любовь, может быть, даже острее и глубже, как это нередко бывает при опасности потерять близкого человека, но прежнего доверия к ней уже не было.

Он пытался ее понять и не мог. Прямодушная натура его никак не мирилась с возможностью поступить так, как это сделала Эрна, общаясь с одним из фашистских вождей, работая на него и в то же время не говоря брату об этом ни слова. Такое беспринципное поведение было опасно прежде всего для друзей, и потому Наль без малейшего колебания переехал от сестры в отдельную комнату. Но тревога за Эрну осталась.

Желая помочь ей, заставить чистосердечно раскаяться, стать снова близким другом, любимой сестрой, Наль поехал на старую квартиру, чтобы прямым и решительным разговором положить, наконец, предел обоюдным сомнениям и мукам. Но оказалось, что Эрна переехала тоже в другую комнату, оставив для него письмо у хозяйки, в котором сообщала о своем полном разрыве с бароном Окурой и упрекала брата в жестокости.

«Ошибки у всех бывают, — писала она, — но нельзя так поспешно считать их предательством! Свойство больших революционеров, помимо их твердости и решимости, — чуткость к товарищам…»

Нового адреса она не указала, но в приписке сообщила, что заедет к нему или сегодня вечером, или завтра и тогда расскажет ему все подробно.

Поздно вечером в дверь его комнаты постучали так осторожно, так тихо, что сердце дрогнуло.

«Пришла все-таки!..»

Он бросился к двери, поспешно открыл ее и, изумленный, остановился: через порог, с небольшим чемоданом в руке, переступила Сумиэ. Продолговатые глаза ее смотрели взволнованно и тревожно.

— Сумико!.. Откуда? — проговорил он ошеломленно. — И почему с чемоданом?

Она заметила его изумление и сразу вся съежилась.

— Я была на вашей старой квартире, хотела переночевать у Эрны, но она куда-то уехала. Хозяйка сказала, что вы теперь живете отдельно, дала ваш адрес, и я пришла, — сказала Сумиэ робкой скороговоркой, нерешительно останавливаясь у двери.