еславны. Но какая женщина будет такое делать?
Мать ожила. В квартире снова стало уютно, тепло, вычищенные плафоны усилили яркость электрических лампочек, старый паркет весело засверкал, в комнатах запахло вкусной едой, чистой одеждой, простым счастьем. Как ни крути, а Жуковский выиграл, поучаствовав в судьбе Соловьевой. Правда, их бюджет зашатался, и запланированные покупки солдатиков и кое-каких книг пришлось пока отложить.
– Андрюша, – сказала как-то за завтраком Анна Иоанновна, – нам с Алечкой нужен приличный фотоаппарат. Мы решили подготовить справочник по травам, которые растут у нас в Медвежьих и окрестностях. Уже составили список, готовим описание. Алечка умная девочка, все схватывает быстро.
– Да кто же это издаст, мам?
– Я издам сама, Андрюша, и подарю потом экземпляры школам, у нас и в районе, местным библиотекам. Должна же я, Андрюша, что-то оставить после себя.
Пришлось купить фотоаппарат (выбрали Canon EOS 300D), записать Соловьеву на курсы по фотографии, чтобы к началу цветения она уже могла снимать растения. Начали откладывать деньги на издание справочника.
Соловьева обычно уходила почти сразу после того, как появлялся Жуковский. Одеваясь в прихожей, ссутуливалась, сникала. С матерью она была оживлена, деятельна, весела, а надевая берет, глядела в зеркало с унынием. Жуковский, бывало, в это время смотрел на нее. Она это видела в отражении, но выражения лица не меняла. Не считала нужным перед ним притворяться. Однажды он, и сам не зная зачем, минут через пятнадцать после ее ухода вышел на лестничную площадку. Она сидела на лестнице и разглядывала свои ладони. Услышала, как скрипнула за спиной дверь, но не обернулась. Жуковский тоже молчал, не зная, что сказать. Было так тихо, что он слышал свое дыхание. Поднялась. И все так же, не оглядываясь, пробежала по ступенькам вниз. Хлопнула подъездная дверь.
Как-то в конце декабря в свободный от лекций день Жуковский вышел утром из дома, намереваясь поехать в архив в Москву. Поглядел на серое низкое небо и свернул в другую от станции сторону. И вот он уже стоял перед дверью в коридоре в учительском доме. Тут по-прежнему пахло разогретым вчерашним супом и все те же мокрые санки стояли в углу. Ключ он давно отдал Соловьевой, но прежде чем вернуть, сам не зная почему, снял дубликат. Оглядываясь по сторонам, удостоверившись, что свидетелей нет, ужасаясь сам себе, он вставил ключ в замочную скважину. Замок поддался. Жуковский зашел в комнату и притворил за собой дверь. Бесшумно задвинул засов.
Из-за недостатка освещения сперва показалось, что зрение его село, пришлось щуриться, присматриваться к каждой вещи. День был из тех бессолнечных, бесцветных, будто невзаправдашних, каких каждую русскую зиму выдается несметное количество. Потребовалось время, чтобы унять волнение. Придя в себя, Жуковский тщательно вытер ботинки о коврик у двери, разулся и, судорожно вздохнув, прошелся по комнате.
Соловьева и не думала обживаться – вот что в этот раз он понял. Ни плаката на стене, ни фотографий, ни мягкой игрушки какой-нибудь, девушки вроде так их любят. Все тут было как в сентябре, только в ужасном беспорядке. Приближался Новый год, но ни елки (у них с матерью уже стояла в гостиной и по вечерам мерцала огнями в темноте), даже шарика какого-нибудь или игольчатой мишуры в комнате не было. Он открыл дверцу маленького холодильника – молоко, пакет яблочного сока, заветрившийся кусок колбасы, засохшая четвертинка грейпфрута. В буфете из еды нашлись еще полпачки гречки, сахар, банка растворимого кофе. На столе, за которым Жуковский в прошлый раз сидел, остались следы после завтрака – крошки, нож в масле, чашка с недопитым кофе. Здесь же, на столе, красовалось зеркало на ножке. Старое, с темными пятнами у металлического ободка. Оставила какая-нибудь учительница лет тридцать назад. Он поймал свое лицо в отражении – бледноватое, рыжие усы, серые глаза. «Как ты мог забраться в чужую комнату, Андрюша?»
Из-под ножки зеркала торчала карточка. Жуковский вытянул ее, это оказался календарик на текущий год. Все даты, которые прошли, были зачеркнуты. Сегодняшний день был уже тоже зачеркнут, хотя было всего около десяти утра и Соловьева всего час как начала работу в библиотеке.
Он пересмотрел книги на этажерке. Немного. Все романы. Больше зарубежные, но было и два наших, русских. Улицкая «Казус Кукоцкого» и «На Верхней Масловке» Рубина. Новенькие, с ценниками. Вот на что Соловьева тратила деньги. Открытый пакетик с фундуком, Жуковский взял один орешек, покрутил, перекатил подушечками пальцев, положил в карман пальто. Еще на этажерке обнаружилась жестяная круглая банка из-под печенья, мать в похожей хранила нитки и иголки. В банке был паспорт, деньги, пять тысяч рублей – негусто, и тот самый билет в театр, который Жуковский в прошлый раз поднял с пола. Паспорт Жуковский уже видел в сентябре, но в этот раз тщательно переписал все данные, в том числе и адрес в Иваново.
Ни одной фотографии, письма, открытки. На нижней полке этажерки лежал рулон. Развернул: театральная афиша. Содрана откуда-то, где и остались навсегда ее края. Название спектакля, портреты актеров. Свернул и положил назад.
В шкафу на полке – несколько футболок, свитеров, спутанных друг с другом, – можно подумать, что они только что яростно боролись и замерли как по волшебству, едва Жуковский отрыл дверцу шкафа. На другой полке – носки, колготки, нижнее белье, тоже все в беспорядке. Одну неожиданную вещь он все же обнаружил, но совсем иного рода, чем ожидал (а чего он ожидал?). Так вот: на нижней полке в пакете лежали резиновая шапочка, купальник, сланцы, розовое полотенце. Из пакета наотмашь шибало хлоркой. Соловьева ходила в бассейн? Куда именно? Тоже глупый вопрос, потому что Жуковский даже не знал, где в Медвежьих есть бассейн.
Он вернулся к отсеку с кухонькой. Электрическая плитка. Чайник, воды на донышке – хорошо, быстро вскипит. Он включил плитку. Взял чистую кружку, ну нет, не очень чистую – помыл тщательно, брезгливо не прикасаясь к губке, которой шел уже не первый месяц. Эмаль раковины треснула, чистотой тоже не отличалась. Ложка растворимого кофе, сахар. Подождал, пока чайник зашумит. Заварил. Сел с чашкой за стол.
Соловьева явно не утруждала себя мытьем полов. Он инстинктивно приподнял пальто, зажал свободной рукой. Отпил кофе, глядя в окно. По карнизу прошелся голубь. Вдалеке, на следующем холме, а всего в Медвежьих их было шесть, виднелся крест Троицкой церкви, построенной в конце восемнадцатого века. Небо немного посветлело и еще посинело. Если встать и подойти к окну, то можно увидеть внизу городской сквер, который отсюда, сверху, напоминает гигантский валежник. Упадешь – отпружинит.
Жуковский глотнул кофе и перевел взгляд на цветок на подоконнике. Цветок показался знакомым – мать наверняка отдала. Сам подоконник был цвета крем-брюле – когда-то белая густая краска стала такой за долгие годы. Если Соловьева за чем-то следила и ухаживала в этой комнате, то за цветком. Он выглядел хорошо. Что-то торчало из-за горшка. Апельсиновая корка? Засохшая, если судить по цвету, но если вглядеться в пористую консистенцию – вполне свежая. Жуковский поставил чашку, подошел посмотреть поближе. Это оказалась записная книжка. Собственно, это была телефонная книжка с прорезанными буквами по бокам. Но никаких номеров в ней Жуковский не обнаружил, зато, пролистнув, заметил записи. Они шли не подряд, с перерывами на чистые страницы, выскакивали, как засохшие мухи, когда пролистываешь.
Купила сегодня эту книжку. Анна Иоанновна говорит: если записывать свои мысли и чувства, то пережить все что угодно легче. Попробую. Но не сегодня, потом как-нибудь.
Утром, собираясь на работу, вспомнила стихотворение из маминой тетрадки. Как же это точно! Если бы у меня был хотя бы его носок! И почему я не взяла ни одной его вещи? Почему не подготовилась? Глупо.
Что же я натворила?!!!!
Если кому-то рассказать о том, что я сделала, никто не поверит. Существуют ли еще такие дуры, как я?
Все чаще я думаю, поймет ли М. меня? Простит ли? Как мы встретимся? Где? Когда? Нет, в самом деле – а ЧТО я ему скажу?
Сегодня я запаниковала. Убежала с работы, сказавшись больной, пошла домой, но только представила эту ужасную комнату, как повернула к А.И. Расплакалась у нее. А.И. отпоила меня, обняла, успокоила. Заварила тра́вы в стеклянном чайнике. Глядя, как они разворачиваются в кипятке в подводные красивейшие водоросли, я и правда пришла в себя. Мы попили чай, потом продолжили разбирать шкафы. А.И. сказала мне сегодня, что когда-нибудь я буду одинаково любить и ценить как ужасные, так и счастливые события. Послушай, сказала она, когда основными событиями для тебя, как сейчас для меня, станет смена времени дня или года, тогда все, что происходило с тобой в начале и середине жизни, будет казаться бесценными дарами. Тебе будет все равно, хорошими они были или плохими, главное – сильно задевали тебя эмоционально. Или обрушивали тебя эмоционально? Нет, она как-то не так сказала, а… ну, в общем, ладно, смысл такой. Не знаю, как все это правильно записать. Никогда не умела писать сочинения. Наверное, поэтому курсовую и не сделала. Так вот, не могу поверить, что это правда, то, что сказала А.И. Может, она просто хотела меня утешить?
Надо было соглашаться на Венецию или Стамбул. Все равно вышло, что я сплясала под дудку этого старикана. Я думала, что, прячась в ужасной дыре, не запачкаюсь, точнее – не запачкаюсь слишком сильно. Ага, как же.
Зря я не рассказала все М. еще в Тамани. Тогда ничего бы того, что есть сейчас, не было. И этого дурацкого тошного города. И этой дурацкой комнаты. Ночью все время кажется, что лес пробирается снизу ко мне, переползает через подоконник, хочет что-то сделать со мной – задушить, развоплотить, сделать каким-то ужасным существом. Все старания М. ни к чему не привели, чертова гилофобия никуда не делась. Стало еще хуже. Вздрагиваю при виде даже стайки деревьев. Шторы на окне слишком прозрачные. Может, вешать на них на ночь покрывало? Интересно, М. и правда страдает от того, что я пропала? Или уже забыл обо мне?