го не было. Напротив, у Али в семье было особое положение. Словно она была важным гостем. Они, Устиновы, втроем жили в одной комнате, а у Али была своя. Была у нее и своя чашка, тарелка, полотенце и даже фамилия. Ей покупали новые велосипед, лыжи, коньки, в то время как Павлик пользовался теми, что принадлежали еще его отцу.
Много лет Аля наблюдала за матерью, до конца ей так и не поверив. Она считала, что мать зачем-то скрывает период их разъездов. Иногда, засыпая, Аля вспоминала, как они путешествовали, искали Сережу и готовились зажить счастливой жизнью. Призрачная семья, набросок, который так и не воплотился. И призрак той, другой матери, нет, не так – призрак матери, какой та была до злополучной прогулки в лесу, нет-нет да и присаживался на кровать или заглядывал из-за плеча в учебник, раскрытый на уроке. В такие моменты Аля ощущала, будто ее окропляли нежнейшими духами с чудесным ароматом, духами, которых ей никогда не заполучить по причине их дороговизны или потому, что они навсегда сняты с производства. Дуновение счастья, которое могло бы быть, но вот – по какой-то причине – не вышло.
В голове у Али мать раздвоилась: на ту, из прошлого, и ее плоскую копию, подмену. Впрочем, однажды в ивановской матери проступила настоящая. Это случилось, когда Але было лет тринадцать. Осенью она пошла с классом в поход в лес. Собирая ветки для костра, Аля отдалилась от других детей, оказалась в красивом месте с толстыми ветвистыми деревьями. На земле лежал упавший высохший сук. Аля принялась разламывать его. Наклонившись в очередной раз, заметила боковым зрением, что деревья вокруг начали сдвигаться. С каждой секундой они оказывались все ближе. У Али от страха заледенели руки, хотя сентябрьский день был солнечный и теплый. Бросив собранные ветки, она кинулась было к поляне, где уже стояли палатки и занимался костер, но деревья не давали ей убежать. Листва оказалась повсюду. Она шевелилась, просвечивала на свету, дрожала и вдруг обернулась тучей огромных зеленых мух – они ринулись на Алю и принялись забивать уши, глаза, горло. Аля закричала.
Учительница, схватившая ее за руку, что-то спрашивала, но Аля будто перестала понимать слова. Она лежала на земле. Одноклассники сгрудились над ней и с любопытством рассматривали. Все, что было цельным понятным миром, в один миг распалось на пазлы, которые никак не собирались в одну картину.
В поход из взрослых, кроме учительницы, пошли еще несколько родителей. Один из них отвез Алю домой. Она к тому времени давно пришла в себя. Мать занималась воскресными делами, отчим и Павлик ушли на рыбалку. С неожиданным вниманием мать выслушала отчет о происшествии, даже спросила подробности, что было на нее совсем не похоже. Когда они остались вдвоем, Дарья Алексеевна велела Але переодеться, нарядилась сама и – совершенно немыслимое дело – повела дочь в кафе. Купила мороженого, сладостей, сока. Сама ни к чему не притронулась. Спросила, помнит ли Алевтина отца. Это было странно, мать сама пресекала любые разговоры об отце.
Аля повторила то, что столько раз рассказывала ей во время переездов, которых, как уверяла мать, не было. «Больше ничего не помнишь?» – «Нет». Дарья Алексеевна долго рассматривала дочь. И вдруг заплакала. Ни до, ни после Аля не видела, чтобы мать плакала. Продолжая глядеть на дочь сквозь слезы, Дарья Алексеевна хотела что-то сказать, но так и не сказала. Когда Аля подбежала и обняла ее, та не отстранилась и даже накрыла своей рукой Алину.
Больше ничего подобного не повторялось. Впрочем, чем старше Аля становилась, тем прошлое все меньше занимало ее. Она думала о будущем. То есть, если точнее, об ожидающей ее любви, непременно – необыкновенной! Читала книжки про любовь – все подряд, не разбирая, где хорошая литература, где бульварный роман. Все любовные истории примеряла на себя. Она не забыла давних слов матери о том, что ничего стоящего, кроме любви, в мире нет.
Иногда после школы Аля добиралась до вокзала, садилась в электричку без билета и выходила через станцию, две, три и гуляла там. Возвращалась домой промокшая, замерзшая, но воодушевленная мечтами о будущем. Летом все дни проводила на реке Харинке – плавала до дрожи в руках и ногах, а в перерыве лежала на горячем песке и читала очередной роман. Дома никто не интересовался, где она была. Ее вещи, их сохранность и чистота волновали мать куда больше, чем она сама. Дарья Алексеевна рьяно стирала, сушила и отглаживала одежду дочери. Она тратила на это прорву энергии и сил, малой толики их хватило бы на теплое словечко. Но нет. Редкие разговоры сводились только к бытовым темам. К окончанию школы Аля уже знала, что уедет из Иваново. Казалось, мать хотела этого не меньше.
2005, апрель, Москва
– И долго Барса прожила? – изучая фотографию, спрашивает Аля.
Актер поворачивается к ней и глядит так, словно наткнулся на новогоднюю игрушку в летний день.
– Кстати, твои американские ботинки стали мне впору только на следующий год.
Поморгав, поднимается. Находит трусы, натягивает, встав к Але спиной. Теперь джинсы. Будто ему вдруг стало неловко. Будто Аля, уже низвергнутая в страну теней, восстала из праха и снова обернулась человеком.
– Побудь минутку.
Проходит мимо, слышится скрип двери, потом шум спускаемой воды. Возвращается: ресницы, зачатки бороды – мокрые, глаза – речной песок под прозрачной водой. Внимательно смотрит на нее.
– Кофе будешь?
– Если только быстро. Мне на лекцию пора.
На кухне включает кофеварку. Кухня обычная, почему-то Але казалось, что актеры живут как-то по-особенному. Впрочем, Духов же не Безруков там или Меньшиков. У плиты лежит прихватка в русском стиле – красные ягоды, золотистые листья и загогулины, черный фон. Кофеварка, пошумев, стихает, кофе весело, бодро капает в стеклянную емкость. Духов достает две чашки, из тех, с глупыми надписями и сердечком на боках, разливает кофе.
– Сахар, молоко?
Нашелся даже хлеб, масло и джем – этот в коробочке, из поезда или Макдоналдса.
– Как в учебнике английского, – говорит Аля.
– Что?
– Ну помнишь… Семья за столом: папа, мама, девочка и мальчик – там было всегда двое, а то и трое детей. Стол накрыт – хлеб, масленка, нож, чайник, чашки, джем в банке. Папа просит маму: “Pass me the jam, please”. Я всегда завидовала. Тоже хотела такую семью.
Странно смотрит на нее, мешает ложечкой кофе. Аля вспоминает, что вчера оконфузилась, не признав каких-то известных фамилий и названий, которые он произносил с придыханием. Может, и сейчас неправильно воспроизвела английское предложение?
– Я помню кота у окна, – говорит он. – В учебнике английского. За окном дождь, мокрые крыши. Кот скучный. И надпись, что-то вроде: “It is raining now”.
Волосы у него темнее, чем в детстве, а лежат так же безупречно, хотя он разве что провел по ним рукой. Немного наивный взгляд.
– Так что стало с твоей собакой? Той, с белой шерстью?
– Умерла лет семь как. Сейчас у Ивана Арсеньевича другая, тоже Барса, но золотистый ретривер. Та была белой овчаркой.
– У Ивана Арсеньевича?
– Константиновича. Собака, про которую ты спрашиваешь, была его. И дом его. На фотографии, кстати, тоже он.
Аля откусывает бутерброд.
– Это режиссер, про которого ты мне всю ночь заливал? У кого ты работаешь?
– Да. Он и мой отец – друзья детства. То есть были. Ну то есть… ладно, это неважно. Так это правда ты? Та девчонка, которая с матерью вышли в тот день из леса?
– Правда я, – Аля смеется. Она чувствует себя так, будто глотнула веселящего газа.
Но он не улыбается, снова мешает ложечкой кофе.
– Какое на тебе было платье в тот день?
– Что?
– Платье. Ты помнишь?
Она помнит. Говорит. Он всматривается в ее лицо, подается вперед:
– Расскажи про тот день. Подробно.
– На подробности у меня нет времени. – Она делает большой глоток горячего кофе, обжигает язык и небо. – Если только вкратце.
Торопясь, пересказывает все, что удержалось с той поры в памяти.
– А что потом?
– Потом мать оказалась в больнице с энцефалитом, а я в интернате.
– Так ты жила в детском доме?
– Два года, потом мама меня забрала. Но она уже… – Аля пытается подобрать слова, чтобы объяснить, в чем было это необратимое изменение, но тут Духов кое-что произносит, и Але кажется, будто в кухню вплыл айсберг.
Удивительно, что догадка, откуда у матери оказались деньги на гостиницу и прочее, ей никогда не приходила в голову. Она ни разу не задала себе этот вопрос. Хотя знала, что с собой у Дарьи Алексеевны не было ни сумки, ни кошелька, а на платье не было карманов. В лесу мать как-то разделась догола, чтобы прополоскать белье в ручье. На склоне берега остались платье и туфли: разношенные, кожа растрескалась, внутренности засалились и стерлись до блеска. Аля помнит: в туфлях ничего не было, кроме темной пустоты.
– Родители вернулись к вечеру и сразу обнаружили пропажу денег. Я рассказал о вас, даже нарисовал, но они мне не поверили. Решили, что это я украл деньги. Отец в те дни продал дом, потому-то мы и жили у Ивана Арсеньевича. Твоя мать взяла пятьсот долларов, не всю сумму, дом продали за три тысячи. Если бы это были воры, говорил отец, они бы не вытащили пять сотен, а забрали все до копейки, да и еще что-нибудь прихватили.
– Я ничего этого не знала…
– Да я не то чтобы… Просто так странно – что ты оказалась тут.
Аля глядит на часы на стене. Первую пару она может пропустить, она на нее и так уже не успеет, но на вторую должна попасть – Жуковский опоздавших не пускает и потом чинит препятствия перед экзаменами.
– Больше чем из-за потери денег родители расстроились из-за того, что я оказался вором. Они перетряхнули мои вещи – ничего, конечно, не нашли. Мать увещевала, отец грозил, требовал. Особенную ярость у него вызывали мои попытки рассказать о тебе и твоей матери. Я продолжал вас рисовать, вешал рисунок на кухонный буфет, а отец срывал и раздирал в клочья. Воровство с фантазией свидетельствовало о моей изначальной гнилости, как он выражался. Ночью родители спорили. А вдруг Макар говорит правду, защищала меня мать. Отец от ее слов еще сильнее распалялся и кричал, чтобы она зарубила себе на носу, что он не потерпит в доме вора и вруна. Когда вернулись в Москву, отец продолжал допросы, грозил пойти в школу и рассказать всем, кто я на самом деле. Кричал, что, если я не сознаюсь, он посадит меня или, если это не выйдет, покалечит, чтобы я на всю жизнь запомнил. Для его сына честь не может быть пустым звуком! Это был 1992-й, отец находился на грани. Для него партия, честь, Советский Союз – это было всерьез, это была его жизнь, это был он сам. И тут вдруг над всем этим, над его идеалами начали смеяться, говорить, что это ошибка, глупость, ну, сама знаешь… А тут еще я. И он решил сыграть в этакого Тараса Бульбу.