(Слышишь, плачет Луна, молодая и желтая. / Послушай меня, дорогая, в последний раз); а похоже, и такой уж, каким его Бог сотворил, задиристый и склонный к дуэлям, с фра Иво был не в самых лучших отношениях после того случая с Академией, когда Андрич потребовал, чтобы прием Црнянского прошел по предписанной процедуре — император может и почетно, и без очереди, а автор «Плача по Белграду» — ни в коем случае.
Старик вспоминал. Подходил к концу второй год его платонической, никогда не обнаружившей себя влюбленности, того сомнамбулического состояния, в котором любая мысль возвращается к одному единственному дорогому образу, постепенно теряющему какую бы то ни было связь с реальной персоной, она только повод, хотя — я повторяюсь — все взаимосвязано. Казалось, что ремейка мелодрамы о несостоявшейся-но-все-таки-состоявшейся любви не будет, что эта влюбленность зарастет, как осколок снаряда в ноге, затянется, как язва, как жемчужина в раковине, а Дунай продолжит свой ток изо дня в день, включая выходные, государственные юбилеи, партийные и религиозные праздники, как вдруг воскресную пустоту оглохшей квартиры старой супружеской пары, которая ему, студенту, сдавала бывшую комнату для прислуги, как ножом, разрезал телефонный звонок.
Он раздумывал, снимать ли трубку, кто бы тем июльским днем, заполненным оцепенением и зноем, мог ему звонить? В банатский городок, из которого он приехал учиться в Белград, на лето он не уезжал, прежде всего, потому что у него там никого не было, кроме одной дальней родственницы, наполовину глухой и полуслепой, слабо подвижной тетки, а еще и потому, что скука везде одинакова, в любой точке необъятного мира, на пыльном перекрестке в Иланче, в белградской холостяцкой комнате, в утробно-влажных лесах Амазонии, на подножьях Урала или под холодным солнцем Гипербореи, где человек, если он не эскимос, среди тюленей и белых медведей чувствует себя пришельцем, или в Сахаре навечно изгнанным чужаком среди туарегов. Квартал 21 на этот раз я должен исключить из череды сравнений, потому что есть просто скука, а есть скука концентрированная.
Здесь концентрация самая высокая.
Тем не менее, он снял трубку. Кино может начинаться. Это была она. Далай-лама умеет устраивать такие встречи, при условии, что вы ежедневно съедаете по десять зерен риса и думаете, упорно, до одури о том, что то, о чем вы мечтаете, однажды все-таки станет явью, Явой, Сулавеси, Борнео, Мадагаскаром, Бора-Бора, Суматрой. Она что-то говорила, но он от возбуждения ничего не понял, слышал только собственное бившееся в горле сердце. Только когда разговор был закончен, он понял, что она попросила о встрече этим же вечером, у крепости, она хочет у него кое-что спросить. В тот момент ему хотелось запеть от нечаянной радости, хотя он был в смысле слуха самым большим анти-талантом из всех существ, ходивших, ходящих или которые будут ходить по этому миру, мертвых (упокой, Господи, их душу с ангелами!), живых и еще не рожденных… Вот это последнее через два-три часа станет очень важным.
Ну, кто живой, кто мертвый, кто не рожденный, а он, стряхнув с себя летаргию и пустые грезы, отправился на место встречи. От возбуждения забыл запереть квартиру. Пока отсутствовал, с экскурсии вернулись хозяева, застали пустую незапертую квартиру, в общем, дело дошло до скандала… Потом он едва сумел договориться об отсрочке на месяц, чтобы устроиться, как раз столько времени ему и было нужно.
Когда они встретились, дневная жара еще не отступила, наоборот, в крепости, несмотря на тень, было еще жарче, чем на улицах города, крепостные стены отдавали накопленное тепло, которое и ангелам обжигало крылья, потому и они в поисках прохлады спустились ближе к реке, откуда приходит первая предвечерняя свежесть. Оставили только одного, дежурного, парить над башнями, на всякий случай, чтобы был под рукой, если вдруг что-то потребуется.
И потребовалось. Эти двое сели на первую скамейку, с того места видны две реки, небо и большое пустое пространство, на котором через несколько десятилетий будет потихоньку расти новый, белый город и однажды, когда все закончится и уляжется пыль забвения, ангел примет его под свое крыло.
- Знаешь… — сказала она и на мгновение умолкла, и это мгновение было дольше обычного мгновения.
- Что?.. — произнес он не своим голосом.
- … знаешь, ты никогда этого не показывал, но мне кажется… — она опять остановилась.
- Что тебе кажется?
- Мне кажется, что я тебе нравлюсь.
— Да.
- А ты бы женился на беременной девушке, которая тебе нравится?
— Я бы женился.
И так далее.
Это версия Петра всегда одной и той же, но всегда разной истории. В этой отец так и не сказал сыну, что он ему не отец, тут и далай-лама мог бы немного помолчать, из вежливости, от восторга, из уважения, снисхождения, эмпатии или мудрости, собственно говоря, по всем этим причинам.
Разумеется, и до истории Есена и до истории Петра случались такие же точно, неповторимые истории. И у Црнянского есть один такой рассказ, о (не)случившемся отцовстве, но и до Црнянского наверняка рассказывали похожие истории, того же свойства. Наверняка где-то есть прадед и прабабка рассказов. Время от времени рассказы в неуловимом ритме или, хм, мутировавшие, как вирус гриппа, кружат по свету, наверное, так зашифровано в генах нашей гордо воздвигшейся на задние ноги человеческой породы. Эту жуткую историю своего друга Црнянский написал и опубликовал на склоне лет. Собственно говоря, это единственная история, которую он, после десятилетий занятия другими вещами, поведал в книге «Рассказы о мужском». Потому что тот рассказ единственный, в котором говорится о трех вещах: первое, у рассказа имеется сильный побудительный мотив, второе, каждый человек носит в себе похожую историю, а третье — она настолько идентична и при этом настолько особенна, что однажды, попросту должна быть изложена, хотя бы и посредством свирели из бузины.
Потому что, о чем не рассказано, того как будто и не случилось.
Милош[49] повествует о друге, который после окончания войны переехал в Белград, поступил на службу в Министерство по делам религий и поселился на Гроблянской улице, у какой-то вдовы с двумя дочерьми. А этот его друг на войне, пережив такой ужас, стал фаталистом. Ему уже было за пятьдесят, но о женитьбе он и не помышлял, только иногда мечтал, как однажды в Париже он женится на девушке, которой еще нет и двадцати лет.
У друга Милоша был и свой распорядок, от которого тот не отступал. День начинался в один и тот же час, лег ли он спать рано или перед рассветом. Затем выкуривалась первая сигарета, а звуки громкого пробуждения разносились по всему старенькому двухэтажному дому, на первом этаже которого находился трактир. Умываясь, он обычно вспоминал, что перед тем как он открыл глаза, ему снилась вода. У него была привычка, говорит Милош об этом неназванном друге, «во сне звать на помощь — как волшебников, тех, что на небесах, чтобы оберегали наступающим днем, что тут поделаешь». И здесь, стало быть, речь об ангелах. После умывания и щегольского одевания он спускался вниз, в трактир, где на первую рюмочку ракии собирался простой рабочий люд — вагоновожатые, молочники, пильщики дров — арнауты, о которых и Растко[50] писал. Пил кофе, который его дожидался в чашке, прикрытой блюдцем, перелистывал нетронутые, для него оставленные свежие газеты и потихоньку, нога за ногу, как будто он шел на прогулку, отправлялся сначала в хамам, а в Министерство, в Департамент ислама, являлся минута в минуту, ровно в девять часов. Его любили за голос. Он хорошо пел. Субботними вечерами в одну из двух комнат, которые снимал, обставив их креслами, по случаю купленными у евреев-старьевщиков, он приглашал компанию на карты. Жил беззаботно и жизнерадостно, как будто и не перевалил уже давным-давно за середину жизни, ухаживал за женщинами со своей улицы, изысканно и барственно, а потом или от скуки, повсюду одинаковой, или для развлечения, что везде по-разному, сошелся с этой своей квартирной хозяйкой, хорошенькой, еще привлекательной сорокалетней женщиной, об этом и у Мопассана есть рассказ. Ее дочери для него, как и для Бальзака, были табу, хотя злые языки уже давно пустили слух, что в этом неподобающем ему доме он обретался из-за дочек, а не из-за матери.
История Милоша Црнянского, описанная им в рассказе «Мой друг, которого больше нет», произошла в первый ясный день апреля. Было воскресенье, над Белградом разливался весенний, расточительно-ослепительный солнечный свет. Друг Милоша проснулся, встревоженный мыслью, которую он пытался любым способом прогнать, но она к нему все упорнее и упорнее возвращалась, чем больше он старался ее забыть. Накануне вдова, у которой он квартировал, сообщила ему, что беременна. Манера, в которой она ему это поведала, была по-дамски нервической, она сказала, что не вынесет такого позора. На это друг Милоша, «и как мужчина, и как человек, с достоинством, полагая себя намного выше нее», ответил, что между ними все кончено, и отказался от квартиры, решив как можно скорее съехать. В воскресенье, залитое ранним апрельским солнцем, совершая свой утренний ритуал, он размышлял, пытаясь отогнать дурное предчувствие, что все это как-то устроится, и все уляжется, и что жизнь в этой скромнейшей, осиротевшей семье вновь потечет, как прежде, а потом отправился на весь день бродить по Белграду, «по трактирам, вдоль рек, на корабликах, по кинотеатрам». Все время у него было чувство, что за ним наблюдает огромный глаз этого города. А это, судя по всему, были — ангелы, хотя Милош их нигде не упоминает, и они, залитые светом, с распростертыми крылами, с лицами, обращенными к раю, из которого дует страшный ветер, были в отчаянии, что ни в этой, ни в миллиарде других несчастных полулюбовей ничего не могут исправить.