Кто я для себя — страница 3 из 42

сейчас, в сотне раз по три секунды, едет и пан Грабал. Едет, ну и что такого, тоже мне, чудо, да каждый день — это чудо, ну едет человек в метро, не на своих же двоих ему чапать… я поймал себя на том, что пробиваюсь сквозь толпу, намереваясь обратиться к Грабалу, поприветствовать его самым почтительным образом, передать ему, как я восхищаюсь его божественным лепетом. Это на самом деле так. По пути я случайно наступил на ногу какой-то старушке, на ее лице отобразилось выражение испуга, смешанного с болью, она побледнела, потом тут же покраснела. Пока я извинялся и извинялся, мы приехали на станцию «Каетанка», и Грабал вышел, если это был Грабал. Я уверен, что он, но никогда ничего нельзя знать наверняка: воспоминание и вымысел — самые близкие родственники, и кто сможет доказать, что все то, что он помнит, было так, как оно было.

Таких людей нет, и я не таков.

Может, это был и не Грабал, может, мне только показалось, что он, может, я хотел, чтобы это был он, может, я его выдумал, сотворил из манны небесной — не важно, так это или нет, знаю только, что, пока я через окно вагона следил за ним взглядом, этот старик, который мог быть Грабалом, мог не быть Грабалом, немного подволакивал правую ногу, и это не должно обязательно что-то значить. Старики тяжело ходят, их мучают тазобедренные суставы, грыжи, прокталгии, простата, черт знает что еще: медицина настолько шагнула вперед, что даже среди молодежи теперь нет абсолютно здоровых, — а та старушка, которую я неосторожно задел своим башмаком 46-го размера, бедняжка, едва не упала в обморок, и вокруг нее тут же образовалось пустое пространство. Одна молодая дама, сидевшая на уровне моего, слава богу, здорового тазобедренного сустава и без всякого интереса читавшая книгу, вдруг очнулась или, лучше сказать, вынырнула из несуществующего, но такого реального книжного мира. В этот мир она погружалась ежедневно, пока ехала от станции до станции. В один миг она поднялась и уступила место ошарашенной бабуле, онемевшей от боли и полной сумки медицинской документации, в то время пока я, как крыса, с чувством вины, был провожаем взглядами пассажиров, которые — я имею в виду взгляды, а не пассажиров — жгли мне затылок. Так говорят, хотя взгляды не могут жечь, и, по правде сказать, только сами пассажиры могли бы меня сжечь, но, как я уже сказал, это были приличные люди, и сожжений у них уже было в избытке: я имею в виду Яна Гуса и Яна Палаха, — и выходя, я спросил себя, как это имя связано с сожжением, и обязательно ли сжигаемые или самосжигаемые должны зваться Ян. Может быть, само имя налагает проклятие. После всех размышлений и вычислений я пришел к выводу, что мне повезло не быть Яном.

Если это можно назвать везением. Я объясню. Но не сейчас.

А в другой раз, уже в парижском метро, я видел Хандке. Правда видел, у меня есть свидетели. Не один, а целых два. Два свидетеля плюс мое заявление, данное под присягой, имеют в суде силу, так сказать, неопровержимого доказательства. Что касается Грабала, кто- то усомнится: да ну, что ты выдумываешь, тебе показалось, ты толкнул несчастную бабульку, а потом в своем так называемом «воспоминании» сочинил оправдание, мол, это произошло, когда ты бежал за реальным или вымышленным Грабалом, но тут проявилась твоя неуклюжесть и невнимательность. А та старая женщина, какая досада, как раз возвращалась от врачей, которые сообщили ей, что каждая без исключения жизнь неминуемо заканчивается смертельным исходом, и этот страх перешел с нее на тебя, поэтому-то тебе нужно было найти причину… С этим я, быть может, и мог бы согласиться: это произошло в то время, когда я еще искал причины, оправдания, подтверждения тому, что что-то есть, потому что оно есть, а чего-то нет, потому что его нет — все равно — готов поклясться, что это был пан Грабал, честное слово, но, зная, что лжесвидетельство карается сожжением или вечным горением в аду, я сделаю небольшую reservatio mentalis.[6]

А что, если так делал Торквемада, то и я могу.

Так что, как бы я ни сомневался, я все равно свидетельствую, что это был пан Грабал, либо кто-то еще, он приволакивал правую ногу и, бесспорно, вышел на станции «Каетанка». И была там, об этом нечего и говорить, та старушка, сто процентов, с тяжелым прогнозом. А насчет Хандке я уверен безоговорочно, без фиги в кармане: у меня есть два свидетеля, Горан и Младен. Можете спросить у них, они подтвердят, один и другой, у меня есть их адреса. Вот только встреча с Хандке меня не слишком впечатлила: страх вратаря перед одиннадцатиметровым[7] все же не страх смерти, даже фигурально. В вагоне было совсем мало народу, я мог спокойно подойти к нему и спросить: «Эй, слушай, Хандке — это твое имя или фамилия?» — но я этого не сделал, во-первых, потому что до меня это уже сделал один мой приятель, когда Хандке был здесь, у нас, и пригласил несколько писателей на обед; во-вторых, потому что это было бы совсем не оригинально и не остроумно, и в-третьих, самое главное, потому что я считаю себя вежливым, впрочем, иногда неуклюжим и робким созданием. Признаюсь, хотя никто от меня не требует признаний: мне самому было бы неприятно, если бы какой-то неизвестный мне грубиян средних лет с трехдневной щетиной, по которой невозможно понять, неряшливость это или так, художественная небрежность, подошел бы ко мне в метро и спросил о чем-то подобном. Шансов, конечно, нет никаких, ведь в моем городе, из которого я давно ни на шаг, метро нет, а есть только катакомбы, да и потом, кто я такой, чтобы ко мне кто-то подходил: ведь я не Хандке, а там был Хандке, однажды в парижском метро.

Он вышел на «Шатле», а мы поехали дальше.

Но и в моем городе можно наткнуться на кого угодно, это большой город: в кварталах Нового Белграда можно заблудиться, и в узких извилистых улицах тоже, там, на окраинах, откуда видны поля, по которым бродит Агасфер, либо в лабиринте аэропорта, в который, может быть, прямо сейчас прибывает Ян Железный. Это еще кто, спросите вы. Знаете, тот парень, легкоатлет, копьеметатель, который играючи бросил копье через весь стадион, и из-за которого пришлось изменить конструкцию снаряда. Мало ли что: старым копьем он вполне мог попасть в какую-нибудь несчастную бабульку, возвращавшуюся от кардиолога мимо столпотворения людей и машин и не подозревающую, что внутри, в утробе огромного строения, из которого доносится гул толпы, в этот самый момент проходит чемпионат мира по легкой атлетике.

Ух, действительно хорошо, когда тебя зовут не Яном. Расскажу, почему. Нет, не сейчас.

А знаете, кого я еще как-то раз видел? Правда, видел, честное слово. Мне было не больше десяти, когда в недавно открытом подземном переходе в центре моего города я увидел Никицу Маринович.[8] Было солнечное весеннее воскресенье, праздный и любопытствующий народ толпился в переходе и глядел на новое чудо — блестящие витрины и рекламу, а мы, ребята с того берега реки, где кварталы росли на песке с такой скоростью, что всякое сравнение их с грибами после дождя было излишним, до одури катались на эскалаторе. Это было первоклассное развлечение: эскалатор везет тебя вверх, ты сбегаешь по двадцати пяти ступенькам в подземелье и, хоп, снова стоишь на движущейся вверх лестнице, ждешь скорейшего прибытия наверх, пробиваешься через тех, кто спокойно едет, наступаешь на них ботинками сорокового размера (ноги у меня уже и том возрасте были большими), игнорируешь замечания и периодические шлепки — хоп, хоп, хоп, давай снова, вверх, вниз, вверх, вниз… И так сто, двести раз, пока тебе не надоест и вся компания не устанет, потом вы идете на перекресток и смотрите, как регулировщик, весь в белом, балетными движениями рук направляет и перенаправляет редкие автомобили. И имя у него было почти что Ян, только наша версия этого имени.

Вдруг время, если кто-нибудь из нас знает, что это такое, остановилось. Просто остановилось, не шелохнется.

На вершине эскалатора появилась она, Никица Маринович, прекраснейшая Мисс мира. Толпа на мгновение застыла, сейчас мне даже кажется, что от удивления остановился и эскалатор. Никого не волновало, всем было безразлично, что ей где-то там, бог знает где, присудили второе место. Она была самой красивой, точка. У меня и этому есть свидетели, вернее, были: со временем они, к сожалению, испарились, пропали, исчезли, разбежались, кто куда, или, что хуже всего, поумирали, хм, прибыли на конечную станцию своего собственного поезда. Красота завораживает, тут не о чем говорить. Она появилась, ступила на первую ступеньку, на спуск, и в пространстве вокруг нее воцарилась такая тишина, какой, полагаю, не бывает даже на том свете, впрочем, кто бы мог это знать. То есть, тех, кто знает, уже нет с нами, как и самой Никицы. Не спешите: в любом случае каждый из нас рано или поздно это узнает — поезд стучит колесами в ночи, гремит и острым глазом фонаря, словно ножом, рассекает безграничную тьму.

Вы слышите? Его протяжный свист?

Все стояли неподвижно и молча смотрели на нее, а она, красивее которой нет и никогда не будет, неся свою красоту так, как день несет ночь, спустилась в подземелье и потом исчезла. Годы спустя, будучи уже практически взрослым мужчиной, я шел в задумчивости по тому же городу, гоняясь за собственными мыслями, кидаясь то в одну, то в другую сторону и не замечая прохожих, которые в муравьиной спешке переносили свои гениальные идеи «экстра-сайз» (XXXXL) с места на место, желая, чтобы их кто-то выслушал, но такой, готовый выслушать, родился только однажды. Если вообще рождался. Большинство верит, что да. И вот я, занятый носками своих ботинок, сами знаете какого размера, потому что всегда хожу так, чтобы не наступать на края тротуарной плитки, никто не знает, зачем и почему, вдруг поднял взгляд. И встретился с теми самыми глазами, снова, на одну миллисекунду, как перед пробуждением в поезде, когда не можешь вспомнить, где ты, и почему теб