Кто я для себя — страница 36 из 42

— Благодарствуйте, Ивайло Ивайлович, но таких подарков мне не принять, — осмелился вымолвить Оксим.

— Как так? — изумился Муксунов. — Это еще почему!?

«Боже ж ты мой, вот она, черная неблагодарность!» — подумал он, однако убогому Оксиму вслух этого не сказал: общаясь с беднотой, высокие господа обыкновенно скрывают свои чувства и следят за тем, чтобы глаголить никак не превыше нужды.

— Ну… э-э… я не знаю, что и делать с ними. И деть все это некуда, да и скотину я не прокормлю — мне хотя бы детям на пропитание добыть…

— А уж это меня, Оксим Акакиевич, нимало не касается. Вот вам моя задумка — а дальше дело за вами. Дарите, меняйте, продавайте — распоряжайтесь. Я, кстати, велел доставить вам подарки прямо домой, вернетесь — увидите все своими глазами. И я уверен: детишки возликуют, будут в вашем доме и песни, и веселье. Неужто вы не знаете, что дети обожают животинок, а уж петь, играть в куклы — и того пуще! Не знаете — так вот и узнаете..

Тем разговор и кончился.

Оксим побрел домой, и голова его просто трещала от дум (ведь обычно у бедняка нет иных думок, кроме как поесть досыта) — что делать, как быть? Ну да ладно, Бог управит, он печется о неимущих. Эх, полоса от горя до радости не шире детской ладошки, да и та не осилит октаву.

Муксунов же удалился в свои покои и занялся жучками. Немаловероятно, что, обуреваемый страстью, он отгрыз крылышко у эфиопского таракана и сжевал пару-тройку дебелых египетских шмелей.

Ближе к вечеру, гордый собой и явленным миру благодеянием, коему предшествовала исключительно хитроумная мыслительно-хозяйственная операция, его благородие Ивайло Ивайлович Муксунов решил завершить день обстоятельной прогулкой по прошпекту, полагая при этом, как подспудно, так и сознательно, что все взоры будут устремлены только на него, а читаться в них будет почет и признание. Это, не будем умалчивать, весьма льстило его самолюбию. Выйдя в сумерках на главную артерию города, он с удивлением заметил, что вокруг — ни души, словно на город сбросили водородную бомбу (сказано сие фигурально, ибо такого рода бомба, оставляющая вокруг запустение, изобретена будет лишь век спустя).

Птиц не слыхать — ни дрозд не свистнет, ни воробей не чирикнет. А Муксунов идет и идет, как завороженный, застигнутый врасплох пустыней, и вдруг видит лежащего посередь дороги человека, а глава его свешена в сточный колодец. И, направив стопы к лежащему, все в том же забытьи, Муксунов не замечает, что рядом, совсем поблизости, прямо пред ним, зияет такой же колодец со сдвинутой крышкой. Фьють — почти беззвучно или, лучше сказать, со звуком, напоминающим первый робкий посвист предрассветного дрозда — он соскальзывает в бездну.

И поглотила его пустота.

Было все это, не дайте соврать, в прошлую пятницу. И с тех пор о его благородии Ивайле Ивайловиче Муксунове ни слуху, ни духу, ни цокота, ни стрекота, ни шелеста перепончатых крыл — как сквозь землю провалился. По всей вероятности, именно это с ним и произошло.

Первые десять лет@Перевод Елены Сагалович

Только когда мы начинаем вспоминать,

мы видим, сколько в нас забытой жизни.

Грейс Келли

Воспоминания склонны к выдумыванию событий.

Кит Ричардс

Действительно ли было то, что мы вспоминаем?

Драголюб Мичунович

А мои воспоминания всегда начинаются с конца, не так, как я сейчас рассказываю, поэтому, может быть, немного неточно, но по-другому вы бы не поняли.

Меша Селимович

Мы вспоминаем не то, что мы хотели бы вспомнить, а то, что хочет вспоминаться, делает это посредством нас. Так или иначе, ранние воспоминания — основа любого воображения.

М. П.

Первое, что я помню, — грузовик. Игрушка. Я сижу на полу в кухне и пристально всматриваюсь, как под гипнозом, в свою первую игрушку. Ту-ту, ту-ту — едет грузовик. Мой грузовик. И я не помню ничего другого, только этот грузовик, мне, может быть, два с половиной, не больше трех лет. Позже, намного позже, я уже взрослый человек, на известие о смерти дяди откуда-то из подсознания всплывает понимание, что мне его привез в подарок именно он, мой дядя, брат отца, моряк; вижу, как он стоит в дверях в белой матросской форме, с синими полосками. На флоте в то время — еще были свежи воспоминания о войне — служили долгих три года; дядя, ушедший в армию юношей и вернувшийся взрослым мужчиной, использовал тяжело заработанный или с еще большим трудом выпрошенный отпуск, чтобы увидеть меня в первый раз. Из этого я делаю вывод, что трех лет мне еще не исполнилось. По моде того времени почему-то считалось шикарным одевать маленьких детей в матросские костюмчики. У меня есть одна такая фотография, я маленький матрос, на качающейся деревянной лошадке, каковая была частью обязательного реквизита в любом конкурентоспособном фотоателье, из тех, что получше. Самолеты, грузовики, на память о ЮНА,[55] счастливые молодожены и так далее.

Все это давняя история. Навсегда ушедшая, память ничего не может с этим поделать — навсегда.

* * *

А вот этого я не помню, мне рассказали. Иногда мои тетки водили меня на прогулку вдоль реки. В один из таких дней я подошел к воде, взял в руку веточку, упавшую с дерева, и сел на берег. Меня спросили, что это я делаю. «Ловлю рыбу», — ответил я. Потом тетя мне рассказывала, что никогда на этой части реки, где мы гуляли, мы не видели ни одного рыболова, она могла бы поклясться. И в моей семье, в этом я уверен, не было рыболовов. Что меня подтолкнуло сделать что-то, чего я никогда раньше не видел или, может быть, все-таки видел, краем детского глаза, не сознавая, что вижу? Кто знает.

Если бы я верил в реинкарнацию, то мог бы легко сделать вывод, что в какой-то прежней жизни был рыбаком, например в каком-нибудь японском рыбацком поселке или в Перу, хотя не очень-то в это верится. Но я верю в магию воды. Я ощутил ее, будучи трехлетним мальчиком, и с тех пор она меня не отпускает. Я ловил рыбу в море, часами просиживая на молу или деревянных мостках, погруженных в мелководье лагуны, ни посулами, ни угрозами меня не могли оттуда согнать; часами меня зазывали поесть, а более серьезно настоящей рыбалкой я начал заниматься в начальной школе. Это междуречье в моем городе в то время было заболоченным пустырем, квартал, где я жил, одним из первых построили на насыпной песчаной дамбе. Рядом проходила железная дорога, а там, за рельсами, начиналось наше царство, сеть каналов и луж, междуречье, заросшее урутью, камышом, вербами, кувшинками, населенное рыбами, птицами и мелкой живностью. Как ни посмотри, у меня было необычное детство: рядом с бетонной пустошью мегаполиса я параллельно знакомился с почти нетронутой природой. Продолжалось это недолго, за два-три лета болото засыпали песком, так что теперь я живу на том же месте, точно, метр в метр, где когда-то ловил краснопёрок, окуньков и щук. Это были мои первые рыбки, во всех смыслах слова. Серебристого карася, у нас называемого «бабушка», тогда, к счастью, не было. «Бабушки» (во всех смыслах слова) появились позже…

* * *

В три года я тонул в реке. Помню так, как будто это было вчера. Я зашел на мелководье, до колен, меня тянуло в воду. Еще один шаг, то ли галька ушла из под моей маленькой ноги, и меня затянуло в водоворот, я попытался вдохнуть, но глотнул воды и стал захлебываться, не знаю, молотил ли руками, только время от времени мне удавалось поднять голову над поверхностью воды; черт его знает, испугался ли я, но только подумал, что скоро умру, тогда у меня впервые мелькнула мысль о смерти. Это — когда нас нет. А потом меня схватили чьи-то сильные руки и легко вынесли на берег, летом и не такая уж большая река, везде, кроме омутов, ее можно перейти вброд… Это был какой-то солдат, теперь я придумываю, потому что ничего о нем не знаю, может быть, родом из далеких краев, может быть, сбежавший из части тем адски жарким летним днем искупаться, и вот здесь мы встретились, чтобы не встретиться больше никогда, его рука и моя детская голова, благодаря чему я сейчас все это пишу и обо всем думаю, иначе давно бы лежал в забвении, как это однажды и случится, неумолимо, в силу времени, все мы однажды станем забвением, любое воспоминание имеет свой срок, если не станет рассказом…

* * *

Лет пять-шесть спустя опять было жаркое лето, мы с ребятами убежали купаться на другую, еще меньшую речушку, где мы, когда тетя мне разрешала, иногда ловили карликов и раков. Но в тот раз мы ушли подальше от дома, на излучину, где течение быстрое и впадает в глубокий водоворот. Здесь можно было прыгать вниз головой, а еще мы состязались, кто первым переплывет речку в несколько замахов. Горожане, генетически склонные к преувеличениям (если их кусал комар, они говорили: «Заколол меня комар!»), называли водоворот Манитовац,[56] хотя, по правде говоря, в том, якобы бешеном месте, не было никакого неистовства, а только небольшое расширение неспешного течения реки. Но здесь когда-то, мне рассказывали, утонула Зора, моя двоюродная сестра, и Манитовац таким образом укрепил свою дурную славу; атавистический страх воды имеет свои глубокие корни и причину, из воды мы вышли, в воду и уйдем.

Мы только-только пришли на реку, огорченные тем, что хозяин ближнего фруктового сада утыкал кромку забора осколками разбитых стеклянных бутылок, и мы больше не сможем, перемахнув через него, красть зеленые сливы, как вдруг, злой, каким я его никогда не видел, перед нами возник мой дядя. «Что вы тут делаете, безобразники, марш домой, я вам сейчас покажу!» Так мы, повесив носы, и поступили, не будет ни купания, ни карпиков, ни раков. Тридцать с лишним лет спустя я проходил мимо Манитоваца, водоворот оказался спрятанным, будто в большой кастрюле, мне казалось, что я могу его выпить в три глотка, а ближайший холм, на который учительница Никчевич водила нас смотреть на окрестности и определять стороны света (оближешь указательный палец и узнаешь, откуда дует ветер), показался мне какой-то лилипутской кочкой. В воспоминаниях вещи часто оказываются в сто раз больше, чем на самом деле. Но по мере нашего старения они уменьшаются, будто исчезают, как в мыслях, так и в реальности.