Кто я для себя — страница 41 из 42

Какая она старая, думаю про себя и не могу вообразить, как я буду выглядеть, когда пятьдесят пять будет мне. Теперь знаю, я пересек эту черту.

* * *

Из дому исчезло пятьсот динаров. Сумма не маленькая. Когда мне дают деньги, чтобы я купил газеты, на перекрестке, куда после полудня привозят «Политику», обязательно повторяют: «Пересчитай сдачу и крепко держи ее в руке». «Я же отдал тебе деньги, — не очень уверенно, как будто оправдываясь, говорит дядя, — наверное, ты их куда-то задевал, посмотри в карманах». А я уже давно вывернул карманы, оба, которые у меня были. «Может, в ранец засунул?» Смотрю в ранце, листаю и перетряхиваю пару тоненьких учебников и несколько тетрадок, лезу под стол и под кровать, нигде нет. «Ты их взял», — вдруг мне говорит молодой дядин знакомый, как будто выдвигает против меня обвинение. «Я не брал». «Взял». «Не брал». «Ты взял, признавайся». «Оставь ребенка в покое», — говорит ему тетя, но дядин знакомый не умолкает. Он студент, заходит редко, всегда приводит с собой какую-то худую девушку, она на меня как-то странно смотрит, я еще не знаю, что такое презрение, но чувствую это; в конце концов тетя из своего маленького кошелька с металлическим замочком вынимает мелочь, и я иду на перекресток, там в киоске, сразу за мостом, покупаю газеты, которые продавец откладывает для постоянных клиентов. Подаю ему деньги, и он молча, потому что давно знает, что я покупаю каждый день, оглянувшись, чтобы проверить, не видит ли кто, достает из-под прилавка свежий номер «Политики». Когда я возвращаюсь домой, дядя грозит, что в воскресенье, в порядке наказания, не будет «Забавника»[62] и забирает из ранца тетрадку «для всего», куда я вклеиваю вырезки из этого «Забавника» и «Политики», героев комиксов и результаты футбольных матчей. Через два дня утром обнаруживаю на столе и новый номер «Забавника», и тетрадку с вырезками. Тетя улыбается, дядя виновато отводит взгляд, купюра выпала у него из кармана, когда он прилег после обеда, и завалилась под матрац. Дядин знакомый ничего не сказал, он куда-то ехал. И навсегда остался неприятен.

* * *

После обеда дядя обязательно спит. Он служащий, рано вышедший на пенсию. После завтрака обязательно выходит в город, в клуб пенсионеров, играть в шахматы, но лучше в карты, в марьяж или преферанс, названия этих игр звучат так странно, дома мы играем в «кубики», в «дурака» и «клозет», тетя Анна его упрекает, что он играет на деньги, он решительно отрицает. «А вот я застала вас, когда раньше времени вернулась от своих, те деньги под скатертью, это что было?» — настаивает моя благодетельница. «Отстань, женщина, сама не знаешь, что несешь, — отговаривается дядя, больше для порядка, потому что все равно поймали, — ну, играли, и что, мелочь, на интерес». Ссора разгорается: «А то, что я одни туфли ношу уже пять лет, это никого не волнует». «Давай, ругайся дальше, в Париж не поедешь». «Какое тебе дело до того, куда я поеду. Куда захочу, туда и поеду». «Скатертью дорожка…» Отключаюсь. Вернувшись из клуба, дядя всегда посылает меня за газетами. Когда приношу газеты, садимся обедать, все по порядку, от супа до яблока. После обеда тетя убирает со стола и моет посуду, а мы с дядей отправляемся в комнату подремать. Мне редко удается заснуть, глазею в потолок или, сделав себе из одеяла маленькую пещеру, мечтаю о разных вещах и жду, когда дядя проснется. Сколько себя помню — мечтаю, в том возрасте я говорил сам себе, отправлюсь куда-нибудь, где я могу спрятаться и немного мысленно попутешествовать; сладостные часы, когда вы ожидаете то, что само придет вам в голову. Дядя — это человек, засыпающий быстрее всех в мире. Он ложится навзничь, берет «Политику», разворачивает ее над головой, и спустя пять секунд (я считал — один, два, три, четыре, пять…) он спит, лицо накрыто той же «Политикой». Пока он храпит и сопит, «Политика» от дыхания поднимается и опускается; в какой-то момент он во сне отодвигает ее рукой, или она падает сама по себе. Дядя как будто пилит дрова, прищелкивает языком, причмокивает, бормочет, скрипит зубами, как в бреду, произносит непонятные слова, будто вспоминает какой-то забытый иностранный язык, кашляет, шипит и присвистывает, фыркает, иногда выпускает газы или рыгает, потом мгновенно просыпается, садится на кровати и спрашивает, скорее, сам себя, потому что я делаю вид, что сплю, а в комнате больше никого нет: «Какой сегодня день?» Потом выпрямляется, поднимает с пола «Политику», это знак, что я могу сделать вид, что он меня разбудил, и так всегда, хоть пятница на дворе, хоть вторник.

* * *

Она снимала у нас комнату. Тетя, намереваясь немного поправить наши финансы, сдала маленькую боковую комнатку, прежде предназначавшуюся для прислуги, студентке педучилища. Особо ничего не могу вспомнить — ни как она выглядела, ни как ее звали, мне кажется, что была она довольно высокой, но восьмилетнему все взрослые кажутся высокими. Она жила у нас полгода, иногда приглашала меня к себе в комнату, там мы о чем-то разговаривали, не помню, о чем, наверное, о ее экзаменах, учебниках и строгих преподавателях; она одевалась у меня на глазах, когда собиралась выйти в город или на занятия, но, однажды заметив, как с интересом, можно сказать, этак по-мужски, я рассматриваю ее обнаженные плечи и груди, стиснутые лифчиком, покраснела и сказала, приказным тоном, предвидя стыд и возбуждение: «Выйди вон». Я вышел. И больше никогда не заходил в ее комнату, даже когда она приглашала. Вскоре она от нас съехала. Я лег в ее кровать и за несколько ночей, ворочаясь во сне, порвал истончившееся от старости покрывало. У меня был беспокойный сон, иногда я страдал лунатизмом.

* * *

В тот год снега выпало выше моей головы. Дядя почистил дорожку от входных дверей до улицы, сделал проход метров пятнадцать длиной и такой ширины, чтобы мог пройти, задевая высокие снежные стены, только один человек. От мороза снег затвердел. Ночью в свете ближайшего уличного фонаря, занесенного почти до половины, он сверкал, как серебристо-белый хрусталь. Лопаткой для золы я выкопал себе эскимосский иглу, принес из сарая негодную треногу с одной короткой, рассохшейся ногой, которая постоянно выпадала, как-то ее закрепил — и сидел в этой ледяной тишине, в снежном полумраке, пока не замерзал, или пока тетя Анна не звала меня в дом. Это мое убежище продержалось до ранней весны, когда вдруг однажды резко потеплело, и хлынул многодневный ливень, как в Макондо.[63] Небеса разверзлись, с них лило и низвергалось, несколько дней мы не ходили в школу. А когда дождь прекратился, и я, ух, наконец, высунул нос из дому, на унылом газоне, залитом лужами, я увидел свою опрокинувшуюся треногу, с выпавшей короткой ногой. Снег исчез, как будто его и не было, с ним и мое ледяное убежище.

Через два дома от нас жил маленький, приземистый человечек Б. Маринович, вечно хмурый, с ухоженными остренькими рыжими усиками. Мы боялись этого Мариновича, он все время, по делу и без дела, кричал на нас, что мы разобьем ему мячом окно, какого черта мы орем под его дверью, а он знает, кто подбросил собачье дерьмо на коврик у его входной двери, и так далее, с причиной или без. Однажды я из рогатки стрелял в дворнягу, которая бежала параллельно с повозкой, запряженной лошадьми, и попал. Возница остановил повозку и погнался за мной. Я бежал, но возница был скор и длинноног и догнал меня точно у дверей Б. Мариновича, где я оказался, трепеща от страха, не думая о том, куда бегу, а только о том, где бы спрятаться. Дверь отворилась, появился Б. Маринович. «Оставь ребенка в покое», — сказал он вознице не терпящим возражения тоном, а когда тот попытался что-то ответить, топорщащийся ус его прервал: «Ты слышал, что я тебе сказал, нормальный ребенок, вспомни, ты что, в его возрасте ничего такого не делал?» Возница повернулся, за ним с поджатым хвостом бежала собака, в которую я попал. «Иди, парень, домой», — сказал Б. Маринович тоном, которому не возражают. Через несколько дней он вышел к детям, игравшим под его окнами. «Кто-нибудь окажет мне услугу? — спросил он довольно мягко, — я вывихнул палец». И выставил указательный палец из сжатого кулака: «Кто-нибудь может дернуть?» Я, осмелев от его недавнего доброго поступка, отважился: «Давайте, я», — подошел к нему и потянул за палец. Б. Маринович громко — выпустил газы. Дети засмеялись, а я покраснел с ног до головы.

Примерно через месяц по дороге в школу, на столбе, где обычно клеили некрологи, мы увидели свежее объявление: «С прискорбием извещаем, что наш дорогой Б. Маринович… скоропостижно скончался…»

* * *

И картины, еще картины, только картины: мальчик, камнем убивающий рыбу, на далеком озере. Груды черных сгнивших водорослей, вывалившихся на галечный пляж после ночного шторма. Индейский томагавк, сделанный из сплюснутой консервной банки от ветчины, кровь, пульсируя, вытекает из пореза на руке. Свинка. Нет сил, чтобы ударить по мячу на пустой улице так, чтобы он улетел высоко-высоко, выше крыши трехэтажного дома. Пустые стойки ворот на площадке для гандбола. Война с несуществующим врагом на развалинах рухнувшего дома. Ливень в горах во время экскурсии, крона дерева, сквозь которую льет водопад. Встреча с какими-то дикими детьми на горном перевале, говорящими на непонятном мне языке. Маленький залив перед заводом, в воде тысячи погибших рыб. Ругань местного парикмахера, отказывающегося меня стричь, и такая же моя — ему в ответ. Падение с черешни. Подхожу к морю, вхожу в воду и сразу плыву, я не помню, когда научился, только сказал — умею. Оплеухи, иногда свидетельство любви, которую не умеют выразить, иногда признак того, что меня кто-то не выносит, слабость того, кто бьет. Девочки и три брата, живущие по соседству, крадущие у меня новые книги. Ловля голавлей однажды летним утром. Индейский вигвам из стволов молодых деревьев, срубленных на дрова. Кто-то на мясопуст в черном маскарадном костюме демона врывается в нашу мансарду, высунув красный язык, виляя огромным дьявольским хвостом, потом, громко хохоча, исчезает. Снег до горла, белая пустыня посреди Квартала 21. Самец серны посреди нового города, забрел откуда-то из-за реки в песчаную пустыню. Финал большого футбольного матча, чудо. Я потерялся в горах, когда мы катались на лыжах. Лужа мочи, вытекающая из моей брючины, не утерпел после урока. Роль керосиновой лампы, которая что-то говорит в школьном спектакле. Мгновение, когда я впервые увижу большой город.