А когда отец ушел, если это вообще был мой отец, а не кто-то, кому суд определил быть им, я не придавал никакого значения ругани мачехи. Во-первых, я не особенно понимал ее смысл; во-вторых, я оценил полученный подарок. Он был дешевым, но для меня царским, думаю, это был первый подарок, когда-либо от кого-либо мною полученный. И в-третьих, самое важное, меня очень интересовало, как выглядит этот Зекич, добрый дух с занятной фамилией. Сегодня я понимаю, что самое лучшее, что мне досталось от отца, это именно он, неповторимый Зекич, маг рыбалки, волшебник, знающий, на что он тратит каждую секунду своей земной жизни, и никогда об этом не пожалевший. Сидеть целый день у реки, уставившись в воду, и наблюдать, как солнце еле-еле завершает свою работу, деревья шепчутся, а рыба дремлет в омуте, — есть ли что-то разумнее под сводом небесным.
Готов поклясться, что нет.
Да вы спросите Зекича.
Зекич, разумеется, молчит. Смотрит в окно, размышляет, что-то про себя просчитывает. Где мы только за эти тридцать лет не были, мой совершенно непредвиденный папа Зекич и я, Аркадий. Зекич меня так называет, понятия не имею, откуда он взял это имя. Готов поклясться, что вам уже давно кажется, что я несу полный бред, придумываю всякую всячину. Ладно, еще отец, Анна, даже рыбалка, но к чему Зекич, к чему инопланетяне, к чему Аркадий, что за конфабуляция?[15] На подобные вопросы я не отвечаю, я спокоен, как водная гладь июльским утром далеко, на краю света. Даже если бы Зекич и не существовал, хотя этого я не могу себе представить, но, скажем, он не существует, я бы его выдумал, он мне необходим. И если вы и дальше не верите, что он существует, ладно, признаюсь, чтобы вам стало легче, я его выдумал. Вот просто взял и выдумал. Все самое лучшее в своей жизни я должен был выдумать, и не потому, что мне это было необходимо, а потому что без этого моя жизнь была бы менее радостной и более бессмысленной. Зекич — моя самая лучшая выдумка, и я полагаю, и я — его выдумка, правда, может, и не самая лучшая (ты только послушай, Аркадий!), но, в любом случае, сносная. Если бы его не было, что, повторюсь, я никак не смог бы вынести, не с кем мне было бы ходить на рыбалку, и что бы тогда, какого черта я делал со своей собственной жизнью, полной бессмысленных уходов, бессмысленнее которых (поправьте меня, если ошибаюсь) могут быть только возвращения. Скорее всего, я, как и другие, откупорил бы пиво, включил телевизор и уставился в то, что когда-то называлось футболом.
После Гарринчи все это курам на смех.
Зекич — решение всех моих сомнений, гуру, у которого есть ответ на любой вопрос. Меня вообще не волнует, что он редко и мало говорит, да и я никуда не тороплюсь. Это все чистые, невысказанные мысли, моя постоянная попытка направить их туда, куда я хочу, помешать им идти туда, куда хотят они, отделаться от того, что меня мучит и что является постоянным источником боли. Да, мысли всегда летят туда, куда они хотят, и безошибочно возвращаются к боли. Когда бы я о чем-то тяжелом ни подумал, появляется боль, боль никогда не прекращается, а когда она таится, то всегда готова вернуться, отозваться даже на самый крошечный сигнал, скрывающийся где-то в глубинах памяти. Боль, если мне позволено зайти так далеко, всегда заполняет пустующее место несуществующей любви, где, если бы мир вращался справа налево, а не слева направо, должна была бы находиться Анна, или отец, или слишком рано умершая мать, или еще кто-нибудь, не знаю, кто. Правда, не знаю. Но раз их нет, здесь мой волшебный Зекич, старец, с которым равнодушный мир становится более сносным.
Более-менее выносимым.
Кто там сказал: если у тебя нет отца, ты должен сам его создать, должен, в конце концов, сам себе стать отцом.
Хорошо, это мне ясно, этому я научился, прошел через это. Но Анна? Как быть с ней?
Вот, слушайте.
Когда-то давно Анна была девочкой из моего новобелградского небоскреба, на двенадцать лет младше меня. Я видел, как из ребенка она превращается в девочку, из девочки высвобождается девушка, а девушка становится молодой женщиной, и когда бы я о ней ни подумал, всегда в памяти всплывает то волшебно остановившееся мгновение, то застывшее колебание в этих переходах: в каждой девочке, это сказали еще древние римляне, есть что-то скрытое и неразвитое женское, в каждой женщине, если она настоящая женщина, таится нечто незавершенное детское: в движениях, голосе, волосах, изгибах, в коже, в поведении. У Анны это было гораздо более выраженно, чем в других, но я воспринимал это, как нечто совершенно обычное, нечто настолько привычное, что стало неприметным, и я на нее не обращал особого внимания. Она мне нравилась, но не более. А затем однажды она исчезла, ушла за своей историей, и только тогда, когда она выпала из моего поля зрения, я заметил, что мне чего-то не хватает. Ее отсутствие длилось годами, и все это время я ходил с Зекичем на рыбалку, остальное не стоит и упоминания: диктатуры, диктаторы, демократии… Затем вдруг она появилась, и, несмотря на то, что прошла целая жизнь, я увидел ее такой же, как и неведомо сколько лет назад, почти не изменившейся, улыбчивой и, почему бы и нет, желанной девочкой, без следов времени, без усилий выглядеть моложе, без выводящего из себя кокетства отцветших женщин, у которых одна-единственная мысль: они все еще такие же привлекательные, как и миллион лет назад.
Нет. Точка.
Анна вернулась в наш дом, дом наших покойных родителей, и мы снова, после всех безумств, разводов, переездов, бомбежек и все более и более слабых и глупых мировых чемпионатов по футболу, сталкиваясь ежедневно, разговаривали обо всем на свете, а потом постепенно, можно сказать, незаметно, начали жить вместе. Мы не переносили вещи, каждый остался в своей квартире, но приобрели привычку: немного я у нее, немного она у меня, она на восьмом, я на двенадцатом, и эти поездки на лифте, с восьмого на двенадцатый этаж и обратно, бывали довольно занимательными. У нас были приятные мгновения, я чувствовал себя так, как будто перестал блуждать в открытом море, и она примерно так же. Она не имела ничего против моих походов на рыбалку, не выговаривала мне, что с Зекичем я провожу больше времени, чем с ней, но опять же, и она, и я, мы оба знали, что всему на этом свете приходит конец, в том числе таким связям уже не очень молодых людей, желающих сделать еще одну попытку.
Чтобы потом не упрекать самих себя, что не попытались.
Теперь закончилось и это. Финита. Game over.[16] У меня остался Зекич, и, чего уж там… лучше думать о том, что еще может случиться, даже если и ничего. Но опять же, всегда остается какая-то открытая, неиспользованная возможность, пусть она и называется «поход на рыбалку».
С Зекичем, конечно. Без него было бы абсолютно, совершенно неинтересно.
А с ним все — история, насыщенная, интересная история, толстая, как котище Золушкиной мачехи. Стоит мне подумать о Зекиче, то всегда в голову приходит какой-нибудь эдакий случай, который никогда не бывает неприятен, а напротив. А даже если и неприятен, я знаю, что со временем он станет прекрасным, и воспоминание о нем никогда не принесет боль…
Вот, наконец-то мы кое-как выбрались из города и выехали на дорогу к семи озерам, — Зекич только кивнул головой. Ну, да, так я и подумал, за все эти годы кое-чему научился. Мы едем на судака, сейчас для него самое время. Позднее лето, зима уже не за горами, и судак клюет, как сумасшедший. Да что судак, целая стая голодных рыбьих волков ждет нас на тех озерах. Я подумал о признаках зимы и тут же вспомнил одну давнишнюю рыбалку, в стылом январе.
Ах, какая это была зима, Зекич говорил, что будь Папой Карло, то сжег бы в камине Пиноккио, — а я смеялся, мне было жаль этого маленького подмастерья с длинным носом, я живо представлял себе, как он исчезает в пламени. И в это время шел снег, разумеется, шел, несмотря на глобальное потепление, что является еще одним доказательством того, что инопланетяне имеют определенные виды на наш общий дом, но об этом они не говорят никому, даже Зекичу. Говорю вам, и сейчас идет снег, да еще какой, не проходит ни одного января, чтобы наша улица однажды не оказалась занесенной снегом, и все уродливое внезапно исчезает, все сливается и выравнивается, дома, машины, деревья вдоль улицы, и, — согласен, — понемногу, мир опять становится похож на сказку, «Красную Шапочку» или что-то вроде этого. Когда идет снег, мир как-то меньше болит в нас, но мне кажется, что таких зим уже больше нет. Мифических, волшебных зим, когда замерзает Дунай, и по нему можно пройти, аки по суху, по снежной тропе. Это мощное ощущение — ходить по реке, знать, что под тобой струится огромное водное пространство, а ты идешь, просто идешь, как Иисус, идешь, и тебе все равно, куда ты попадешь.
Вот именно в такую зиму, когда от мороза даже Дунай на мгновение приостановил свое течение, однажды утром отправились мы — Зекич, отец и я, ни юноша ни мальчик, куда-то на заводь, в нескольких километрах от Нового Белграда, на север, к румынской границе, на подледную рыбалку, ловить щуку. У отца был один приятель, Данило, чудак, человек немного себе на уме, не знаю, чем он занимался. В общем, они с отцом вместе служили в армии, и у Данило была хижина в той излучине, он дал нам ключ со словами: куда вы в такую непогоду, если б оно того стоило, поехал бы и я с вами. Но Зекич и тогда оставался Зекичем.
Один раз Зекич — всегда Зекич. Если он что-нибудь задумает или скажет, так и будет — или никак. Боже милостивый, тогда Зекич сказал, что самая крупная щука ловится в самый лютый мороз, нечего ждать и раздумывать, а надо собираться, паковаться и утром на рельсовый автобус, прямо со станции «Дунай». Хорошо, но как ты себе это представляешь, — спросил отец, он в основном спрашивал, а отвечал редко, и то, только когда хотел или был вынужден. В то время мы обычно встречались раз или два в месяц, в рыболовную субботу или воскресенье, а теперь и вовсе нисколько, на этот раз отец отсутствует по действительно уважительной причине. Он умер, но, как и при жизни, не умея обращаться с детьми и не зная, что с нами делать (у меня были какие-то единокровные братья и сестры, с которыми я не знаком), кроме как всучить нас кому-нибудь, как меня мачехе, меня он обычно водил на рыбалку, в любой день недели, в любое время года.