Кубанские зори — страница 51 из 69

— Господи, укажи мне, где я ниспал. Мир ли этот заблудился в своем неведенье и гордыне или заблудился я, грешный. В чем я виновен, и как жить мне на таком свете? Неужто моя вина только в том и состоит, что я дерзнул остаться таким, каким ты меня создал, что ни перед кем не клоню свою выю, что хочу жить на родной земле так, как издавна заведено. Зачем ты создал меня таким? Зачем ты взвалил на меня эту ношу и почему она такая непосильная? Почему мне не находится места на земле? Мне ведь никто не мешает на этом обширном свете. Так кому понадобилась моя жизнь и почему я должен отдать ее кому-то безропотно и покорно…

Прости меня, Господи, если можешь, прости мою грешную душу, но я не могу отдать ее на поругание всякому проходимцу. Не имею права перед людьми, собой, перед детьми своими и теми, кто придет после нас на эту многострадальную землю, в ком мы продолжимся и перед кем оправдаемся. Если и я не устою, то как устоят другие, поверившие в меня?

Господи, вот я весь перед тобой. Избавь меня от часа сего. Но чем я тогда оправдаюсь перед людьми, если на сей час я и пришел?..

Безмолвствовали камыши и заводи. То ли Бог слушал его, то ли он покинул уже этот болотистый край.

Он не мог перед сподвижниками показать своего бессилия. Он должен быть уверенным в своей правоте, но это чем далее, тем давалось ему труднее. Иногда он долго и молчаливо сидел неподвижно, словно к чему-то прислушиваясь. Тогда хлопцы вокруг затихали. А в редкие минуты, когда душе уже невозможно было оставаться безмолвной, когда обостряется зрение и слух, когда душа обнажается, готовая вырваться наружу из измученного тела и весь таинственный и нехитрый смысл происходящего открывается вдруг до предела с поразительной ясностью, кто-то вполголоса затягивал песню. Знали хлопцы, как лечит его душу песня, когда-то певшего в войсковом хоре в Ека-теринодаре, знавшего много песен, любившего их. Боже, когда это было…

Кто-то тихо начинал вполголоса. После первых сольных слов хлопцы дружно подхватывали и в камышах разливалась рокочущая, дребезжащими от волнения голосами песня, рассказывающая о каких-то далеких, необозримых временах, но почему-то жалующаяся на судьбу каждого из них:

Ой, шо то воно та й за ворон,

А шо по полю литае?

Ой, шо ж воно та за бурлака,

Шо всих бурлак собэрае?

Ой, збырайтэся, ой добри молодци,

Та всэ народ молодый.

Ой, та поидэмо, раздобри молодци,

Та в той лисок, лисок Лэбэдив.

Какую-то минуту, помолчав, словно собираясь с силой и сдерживая себя, чтобы не дать полную волю голосам, дабы песня не выдала их в камышах, казаки рокочущими голосами басили:

Ой, та й поидэмо, раздобри молодци,

Та в той лисок, лисок Лэбэдив.

Та й выкопаем там, братци, могылу,

Выкопаем до сырой зэмли.

Ой, выкопаем там, братци, могылу,

Ой, выкопаем до сэрой зэмли.

Та й поховаем свого атамана

В том лисочку, в лису Лэбэдив.

Песня смолкала, затерявшись где-то в камышах, но еще звучала в душах изгнанников, отчего они присмирели и притихли. И тогда Василий Федорович, дабы не оставлять хлопцев наедине с печальными мыслями, вдруг, словно пробудившись, завел старинную песню, рассказывающую не только о прошлом, но и об их, собравшихся здесь, участи:

Ой, сив пугач на могыли.

Та й сказав вин «пугу»,

Чи нэ дасть Бог козаченьку,

Хоть на час потугу.

Наступають вражи сылы На наши станыци,

Забэрають, ой, нашэ добро,

Бьють нас из ружныци…

Когда печально-торжественная минута, вызванная песнями, прошла, Омэлько Дудка, озорным речитативом рассказал:

Вставай, Даныло и Гаврыло,

Бэрить кочэргэ-рогачи,

Гонить кацапив из Кубани,

Нэхай нэ портять нам харчи.

Не дослушав и обрывая, Василий Федорович спросил:

— Ты кого имел в виду, Омэлько?

— Кацапив.

— Якых?

— Ну Малкина, та и другых, шо в кожу обряжэни.

— Эх, Омэлько, — вздохнув сказал Рябоконь, — всэ було б так просто, если б тикэ оци врагы у нас булы. Но стикэ своих окацапэных… Забувшых свою виру и правду, бо вона мишать им, дуракам, стала. Он — Васыль Погорелов, вмисти рослы на хутори, вмисти служылы в Тифлиси. И шо? Обидэлэ його били — амбар, сарай спалылы. Сразу покраснив… И нэ опамя-тувався, покы нэ удну шкуру з його красни зидралы… Царство йому нэбэснэ. А стико их такых стало? Воны тоже дома, на своей зэмли, на батькивщини. А че за сылой пишлы, биз разбору, мабуть, шось в души зломалось… Цэ, Омэлько, така сыла, шо отравляв биз разбору — и кацапив, и казакив…

— Та воно всэ так, Васыль Хвэдоровыч, тикэ шо цэ за сыла, шо йии и нэ побачиш…

— Бога тоже не видел никто никогда, но это же не значит, что его нет. Ну ладно, Омэлько, забалакалэсь. Пиды провирь охрану, а то Малкин нас тут, як курчат подушэ…

А иногда он заводил разговоры со своим давним сотоварищем Иваном Ильичем Ковалевым, Астраханцем. Тоже все понимающий, тот вступал в эти «философские» разговоры не потому, что хотел что-то выяснить, а скорее для того, чтобы хоть как-то успокоить возмутившуюся душу и воспаленный разум. И он задавал Василию Федоровичу один и тот же вопрос:

— Но почему же они побеждают? Ведь вроде бы не должны побеждать такие…

— Почему побеждают, — спрашиваешь, — потому что они преступили закон человеческий, впадая в зверство, самих себя потеряли, ради удовлетворения мелких эгоистических страстишек. Мы же не можем не помнить креста на себе, не можем совлечь с себя образ человеческий. Вот и все. Именно такие и побеждают. Но в том-то и дело, что победа их мнимая, никому радости не приносящая, в том числе им самим. И только осложняет наше положение…

— Но ведь тогда получается, что вера наша мешает нам выжить. Так ведь?..

— Нет, не так. Совсем не так, — резко обрывал его Василий Федорович. Наоборот, отречение от веры мешает нам выжить. А они своей бесчеловечностью себе приговор уже подписывают. Они уже обречены, и участь их предрешена. Они ведь так и не победят. На том, что они являют собой, жизнь человеческая устоять не может. А победит, в конечном счете, нечто совсем иное…

— Так-то оно так, но только когда этот праведный приговор и суд Божий свершится, нас уже, может быть, и в живых не будет… А нельзя ли, глядя на них, по их примеру, нам тоже стать хотя бы на какое-то, хотя бы на малое время такими же? Не навсегда, не насовсем, а только на малое время, чтобы оборониться от них? А потом снова…

— Нет, нельзя, так не бывает. Кто-то должен устоять от соблазнов. Когда преступишь черту человеческого закона, назад возврата не будет. Снова обрести облик человеческий невозможно. Так уж трудно и непросто мы собираемся в единое целое, в народ. Так уж устроен мир человеческий. И не нам с тобой тут, в камышах, его переделывать. Его ведь не перехитришь. Никому еще это не удавалось. Первые оказываются последними, а последние — первыми…

— Ну так обидно же, Василий Федорович.

— Конечно, обидно, а ты как думал. Но коль хочешь быть человеком, хочешь остаться им, неся этот крест безропотно, без вороватой оглядки на то, что тебе за это будет, какая награда тебе за это причтется. Находи в этом удовлетворение и смысл жизни. А если не хочешь остаться человеком, если тебе это в тягость, то — вольному воля… Это, брат, уж каждый решает сам, в одиночку, помощников тут нет.

— Видно, он затрагивал какую-то важную для него, уже давно и окончательно обдуманную мысль, трудную и мучительную, но уже не подлежащую сомнению. Она была ясна для него до предела, но, облеченная в обыденные слова, почему-то выходила какой-то неполной и не вполне убедительной. Это вызывало недовольство в его душе. И он, хмурясь и двигая желваками, отворачивался и долго сидел неподвижно, уставясь в равнодушно шумевший камыш. Ни о чем более ему говорить не хотелось.

Он уже давно никого не принимал в свою группу, опасаясь провокаторов. С мая 1924 года его группа состояла из девяти человек, самых верных и самых преданных, с которыми было столько пережито. Кроме него самого в нее входили:

Ковалев Иван Ильич (из станицы Александровской Астраханской области),

Павелко Роман Анфилович (из станицы Староджередлиев-ской),

Сороколит Петр Филимонович (из станицы Полтавской),

Савенко Лука Никифорович (из станицы Новониколаевской),

Кулик Григорий Николаевич (из станицы Новониколаевской),

Дудник Пантелей Карпович (из хутора Лебедевского), Павелко Федор Федотьевич (из хутора Желтые Копани), Печеный Петр Ануфриевич (из хутора Желтые Копани).

Всего лишь девять человек находилось рядом с ним. Но при этом он пользовался абсолютной поддержкой людей этого обширного приазовского края. Теперь это кажется невероятным и невозможным. В сводках и донесениях тех лет, в публицистике последующих советских времен его часто называли и полковником, и членом Рады, и руководителем крупнейшей банды… Это свидетельствовало не только о спекулятивных пропагандистских приемах по его дискредитации, но и о полном непонимании того поистине народного движения, которое он возглавлял.

Он конечно же мог уйти за границу как в 1920 году, так и позже. Но он не хотел и не мог этого сделать. Удивительна и необъяснима эта особенность почти каждого кубанца. В его душе живет обыкновенно ничем неистребимая, невероятно живучая, никогда его не покидающая привязанность к родной земле, родной станице, родному дому и какая-то невероятная памятливость. Он думает о своей родной станице вдали от нее, куда забрасывает его судьба, мечтает о возвращении, живет с этой мечтой всю жизнь, греясь от ее тепла, как от вечернего запоздалого костра. Он думает и мечтает о своей станице даже тогда, когда точно знает, что никогда ему уже в нее не вернуться, не пройтись по ее летним, тенистым улицам, не увидеть больше, как солнечно улыбаются ему из-за огорож