«Вот и Микки Маус!» — сказала Делла, когда мы вышли на улицу, и прищурилась от солнца. Мышонок в черном жилете поднял свою растопыренную пятерню в белой перчатке и поздоровался: «Хелло, Делла!» — «Хелло, Микки! — подмигнула моя провожатая и улыбнулась. — Жарко?» — «О-о-о!» — протянул со страданием откровенный мышонок, но выражение лица его не изменилось, потому что это была маска. «Надень очки, — сказал я Делле. — Солнце слепит». — «Нам нельзя, — ответила она очень серьезно. — Нам надо не терять визуального контакта с посетителями».
Что касается визуального контакта, то все стало ясно. Это были трое высоких канадцев в олимпийских майках и с олимпийскими сумками, да еще и с великолепным, совершенно олимпийским спокойствием, которое посещает очень молодых и очень здоровых парней с полным к тому основанием. «Хелло, Марк, — внезапно изменившимся голосом проворковала Делла, — ты с друзьями?» — «Ты тоже, — отметил один из парней и почему-то взглянул на меня дружелюбно. — Пошли пиво пить!» — «Спасибо, — заулыбался я в ответ, — что-то подагра у меня разыгралась…» — «Мы с Деллой будем вон там», — показал Марк на кафе, стилизованное под новоорлеанское, все в цветочных кружевах из чугунного литья.
Я уже знал, что не приду. Делла работала в Диснейленде экскурсоводом по пять часов ежедневно; она изучала делопроизводство в Лос-Анджелесе и хотела выбиться в секретарши или выйти замуж. Судя по всему, обе перспективы равно ей улыбались, а знакомые канадцы, японцы, аргентинцы и кто угодно создавали вокруг моей провожатой тот самый фон, который необходим всякой нормальной девушке для ощущения того, что она обаятельна и красива. С ребятами мы познакомились еще утром — они терпеливо ждали, пока я пропитаюсь Диснейлендом и они с Деллой укатят на пляж. Может быть, утром были другие ребята, но очень похожие, тоже канадцы в майках и сумках, — здесь какие-то соревнования, студенческие игры, что ли, — но все Диснейленды на свете конечно же не годятся в подметки Тихому океану, плещущемуся совсем рядом.
Я помахал веселой братии на прощанье, подумал о том, что механические бегемоты не исчерпывают собой всех прелестей жизни, и полез в нагрудный карман за сигаретой. Краем глаза мне удалось увидеть нечто белое, передвигающееся совсем рядом, — при ближайшем рассмотрении белое оказалось довольно крупным дядей с метлой, и я окончательно переключил внимание на него. Причина моего интереса была продиктована табличкой, белеющей у дяди на белой груди. По табличке были рассыпаны черные буквы: «Лука Демчук». Когда я подумал, что непривычно читать столь славянские имя и фамилию, начертанные латинскими литерами, мои размышления по поводу странностей Диснейленда потекли совершенно иными руслами. Демчук, опершись на свою метлу, немного поскучал по Львову, немного поспрашивал о том, как выглядит город после войны, немного поприглашал меня в гости, но сейчас он должен был работать, а завтра буду работать я — мир зашевелился под ногами у нас, и я ощутил, что сижу в поезде, мчащемся в экскурсию по американской истории, а Лука Демчук машет мне с перрона белой шапочкой.
….Поезд вез пассажиров сквозь очень темный туннель, а по обе стороны вагонов происходили неописуемые механизированные чудеса: стреляли динозавры, ревели ковбои, индейцы играли на клавесинах, первые эмигранты втыкали себе перышки в парики, мустанги дрались за самородки, губернатор мчался, вскидывая копыта, по зеленому ковру прерий. Впрочем, может быть, все было как-то и не совсем так, но я запомнил, что было очень много всего, очень ярко, очень динамично и шумно. Поезд примчался, куда ему и следовало примчаться («Леди и джентльмены! Взгляните налево! Посмотрите направо!»), и я вдруг понял, что даже среди здешних чудес до меня постоянно доцарапывались коготки разных мыслей, к чудесам непричастных.
На стоянке В 15 среди асфальта, пальм и других примет Калифорнии загорал мой автомобиль, Делла прыгала в океан, а дежурный в гостинице «Хаятт», расположенной напротив Диснейленда, раздавал желающим приглашения на вечернее шоу в баре. Неподалеку подмигивали сиянием окон голливудские холмы, населенные кинозвездами, — ничего особенного, богатые виллы и несколько очень хороших актеров не в лучших из вилл (я хотел спросить у модного сейчас и красивого Уоррена Битти, с которым мы познакомились как-то и выпили, пообедав в московском Доме литераторов или еще где-то, почему он снимался голышом для легкомысленного дамского журнальчика «Плейгерл», но у каждого актера свои собственные творческие обязательства). Голливуд светился — там снимали кино и во всех лавчонках торговали памятками о фильмах, большинство из которых я не видел; ничего удивительного — я даже не все фильмы Киевской киностудии пересмотрел. Тем временем кинозвезда Марлон Брандо выступал в защиту индейцев, а кинозвезда Боб Хоуп горевал о президенте Никсоне, хоть с тех пор власть уже дважды переменилась. Я решил, что если заговорю в этой главе о кино, то лишь к случаю, потому что, начав рассуждать о голливудских проблемах, ни о чем другом уже не напишешь, а я ведь все больше о другом…
Но если и принципиально глядеть в сторону, противоположную Голливуду, ситуация не становится проще; ведь только Лос-Анджелес занимает площадь в тысячи квадратных километров — представляете, сколько самых разных событий там случается в одно время, сколько несхожих решений люди принимают одновременно!
Собственно, речь даже не об одном Лос-Анджелесе — я же рассказывал, это сплошной, непрерывный мегаполис — от Сан-Диего до Сан-Франциско города переходят друг в друга, выстроившись цепью то высоко над океаном, то вплотную придвигаясь к нему. Это Калифорния, здесь заканчивается Запад, обозначив предел свой песком тихоокеанских пляжей и городами, плечом к плечу столпившимися у океана.
…Мой знакомый, врач, человек очень умный и уважаемый в Сан-Диего, философствовал у кухонного стола, — мне было интересно с ним, потому что по профессии и складу характера он был прям в суждениях и склонен к раздумчивости: «Мы не умеем изменять жизнь и поэтому воспринимаем ее по частям, отмахиваясь от вещей необъяснимых или очень болезненных. Жизнь, смерть, предательство, вера, убийство, радость — сколько слов имеют уже по десятку значений и потерялись в них. Ты не находишь?..»
Он готовился варить омаров, сегодня купленных в Сан-Клементе и предназначенных нам на ужин; омары били хвостами и не хотели в кастрюлю. Глядя на омарью обреченность, я припомнил только что прочитанное в «Сан-Диего юнион» — небольшой местной газете; мы разговаривали о рыбаках, о том, что́ и в каких океанах ловится. Я вспомнил о Балтике, о Риге и снова вернулся памятью к газетному сообщению…
Аэропорт Румбуле построен у леса, рядом с новыми кварталами Риги, — все, кто прилетал в столицу Латвии, не могли этого не заметить. В Румбульском лесу в конце ноября и начале декабря 1941 года за две недели расстреляли около двадцати тысяч человек, среди них многих евреев из рижского гетто. Эдгаре Лайпениекс, один из тех, кто служил тогда в СС и расстреливал в Румбуле — в затылки, проходя вдоль рва, — живет возле Сан-Диего. Примчавшись после войны в США, он успел поработать для ЦРУ, и когда Лайпениекса хотели судить, ЦРУ написало ему вот что: «Служба иммиграции и натурализации США рекомендовала своему отделению в Сан-Диего приостановить направленные против вас действия. Если это не поможет, немедленно дайте нам знать. Еще раз выражаем признательность за услуги, оказанные управлению в прошлом». Газеты цитировали этот документ и меланхолически вздыхали; «Сан-Диего юнион» с отчеркнутой информацией о Лайпениексе лежала на столе у моего хозяина — в нем болело все это, он сохранил газету, но избегал о ней говорить как о неутоленной боли. Мой хозяин был по национальности евреем, и расстрел рижского гетто помнился ему кроме всего прочего как одна из страшных трагедий его народа. Хозяин мой знал уже: времена колонизации Калифорнии, когда убийц, выстреливших в затылок, здесь вешали без суда, миновали.
Хозяин дома капал водку омарам на животики, и они затихали под алкогольным наркозом, погружались в кипяток, краснели — все было так спокойно, так беспроблемно и так легко. Я не хотел назойливо разговаривать с хозяином о разнообразии жителей Сан-Диего — в прошлом году он перенес тяжелый инфаркт и не должен был волноваться.
А все-таки как же это, если можно прострелить несколько тысяч затылков (по-немецки такой выстрел имеет специальное название — «геникшлюсс», ни в английском, ни в латышском, ни в славянских языках подобного слова нет) и жить на свете защищенно и беззаботно, когда даже самолеты покачивает при взлете над Румбульским лесом — от боли?
Я помню, как много рассуждали в Калифорнии о красивых бунтах, и хиппи лежали здесь живописными штабелями — вздорничали, опровергали, отменяли, переиначивали. Фашисты с великой последовательностью уничтожали бродяг, — будь воля Лайпениекса, хиппи пошли бы в душегубки. Туда же пошли бы здешние евреи — в Калифорнии немало их, — потому что Лайпениекс очень не любил евреев, как все в СС. О неграх я уже не говорю, да и мексиканцы слишком смахивают на цыган, — представляю, как это обижает Лайпениекса. Теплый, пальмовый, пляжный мир хранит в себе убийцу, словно невзорвавшуюся бомбу в стене. Может быть, привыкли; может быть, это странности исторической памяти? Калифорния была покорена силой оружия, до сих пор это один из наиболее вооруженных американских штатов; здесь делают не только ракеты, военные самолеты, но и пистолеты, полуавтоматические винтовки, продавая их на каждом углу и по всему свету; здесь у всех зудят пальцы, ощущая манящую близость спусковых крючков. В газетах, впрочем, пишут, что полиция здесь свирепа…
Так что же с Лайпениексом, милые мои жители Сан-Диего и всех других городов США? Что на вашем крайнем Западе знают о Румбульском лесе на крайнем западе СССР?
Ну ладно, я в гостях, и, может быть, не положено мне вопросы о беглом подлеце и убийце задавать усталому и честному врачу, отчеркнувшему заметку в газете. Но я не раз и очень серьезно задумывался о безразличии, слишком уж часто определяющем здесь стиль бытия. Безразличие к памяти — своей и чужой — вовсе это не широта взглядов, а Большое Безразличие, которое мне очень не нравится. Иные малые безразличия мне тоже не по душе; я, скажем, люблю спортивную одежду и не восторгаюсь знакомыми, которые в летний зной облачаются в вороные оркестрантские костюмы и считают это едва ли не основной приметой солидности; но надевать на званый обед несвежие теннисные туфли, драные носки и шорты, по-моему, так же невежливо, как сервировать этот обед на газете, а не на скатерти. И так далее. В Калифорнии спуталось и продолжает путаться очень многое: фашист, доживающий на даче, пластиковая пальма в зеленом горшке и лев из огромного зоопарка. Острое чувство совести более причастно, по-моему, к умению различать, чем к умению валить все в одну кучу. Иногда бывало странно до боли видеть, как в большом и не очень большом, во многом Калифорния с эдакой вел