– Твое поколение, прости – это поколение нашистов, урбанистов и кавээнщиков? Не обижайся, везде есть исключения, и с одним исключением я сейчас разговариваю, но в целом ты принадлежишь к очень стремному поколению. Люди, которые выросли в парадигме «Спасибо деду за победу», а что дед родился после войны – значит, это необходимая ложь, без которой немыслима жизнь. Нет, я никаких надежд с твоим поколением не связываю. Надеяться стоит на кого-нибудь другого – раньше я сказал бы, что надо надеяться на поколение 1976-82, но я же сам к нему принадлежу, и своих надежд персонально я и не оправдал – Болотная там и прочее, так что и на себя я давно уже надеюсь не очень.
– Тогда получается как в грустном анекдоте, про то, что нужно сорок лет ждать после распада СССР, чтобы умерли последние кто его видел и уже потом что-то строить. И надеяться надо, видимо, на тех, кто родится вот сейчас, в и станет взрослым в середине тридцатых. Только иногда страшно, что вот этих дополнительных двадцати лет у нас нет.
– Ты говоришь – «у нас», тогда ответь – что для тебя, персонально для тебя, сегодня Россия? Чем ты особенно дорожишь, от чего хочешь избавиться, без чего будешь страдать? У нас ведь и это тоже никак не отрефлексировано.
– У меня, наверное, не самый характерный взгляд на Россию – я же сказал, что мой взгляд сильно детерминирован родным городом. И от этого растет все остальное. То есть я хожу по Петербургу, дышу воздухом Невы, восхищаюсь красотой архитектуры и шедеврами Эрмитажа (звучит как туристический буклет, но так оно и есть). И это все мне дарит надежду на то, что и Россия когда-то будет такой, а Петербург – это пилотный проект, первая попытка построить Европу на российской почве и со своими особенностями. И попытка удачная. И если этот опыт масштабировать на всю страну, то что-то должно получиться.
И моя личная Россия – она всегда со мной, где бы я ни был. Это Набоков и Пушкин, архитектор Тон и художник Репин, изобретатель Зворыкин и военный Черняев. Это, по-моему, самое дорогое и самое ценное и это все нужно держать в голове, когда начинаешь в России что-то делать – вся эта огромная череда твоих предшественников, сумевших сделать что-то великое и прекрасное.
Но при этом, если спуститься на землю и из Петербурга выехать, то я прекрасно понимаю, что тут больше мечты, чем правды. Приезжаешь в Святогорский монастырь, в Пушкинские горы. И от этого места веет не силой, а умиранием. Умирающие города, умирающая среда, молодежь, которая как может, вырывается оттуда. То есть, если говорить от чего хочется избавиться, так вот от этого ощущения увядания и смерти, который начинаешь чувствовать в российской глубинке.
И, наверное, хотелось бы избавиться от комплексов. У России до сих пор большие проблемы с собственной самооценкой, как мне кажется. Из-за этого и вылезает проклятая дилемма текущего политического момента – «либералы» и «патриоты». То есть либо впадение в ничтожество, в самоуничижение и бичевание, либо бравурный крик «эге-гей!» и шапкозакидательство. От этого надо избавляться, потому что и то, и то порочный путь.
– Ну у меня примерно все так же. Я сейчас называю такие взгляды национализмом, и не все это понимают, но, я надеюсь, поймут. Националист любит свое. Но даже Петербург – а он твой? А в чем заключается его принадлежность тебе, а не президенту и его людям? А Россия наша? А какие есть способы это доказать, кроме, прости Господи, вооруженного?
– Петербург, конечно, мой. Просто в данный момент – в очень малой степени. И с Россией также. Мы все, за исключением узкого круга людей – очень-очень миноритарные акционеры по отношению к стране, если можно так выразиться. Это не может не огорчать, но если прикинуть, как с этим дело обстояло лет пятьдесят назад, то какой-то прогресс заметить можно. А как доказать… Вооруженный – это все же крайность, и, мне кажется, нереальный вариант. Из того что ближе к почве, мне ужасно нравится пример Дублина. Там пятьдесят лет назад все очень было похоже на нас – старые жилые дома сносили алчные застройщики, коррумпированные чиновники подмахивали разрешения – и вместо домов строились офисы. В итоге это так надоело части горожан, что они стали основывать параллельные районные администрации (можно сказать «народные»), устраивать забастовки, печатать листовки и так далее. И в итоге победили, пришли к какому-то здравому балансу интересов и обе стороны соблюдают установленные правила. А как иначе? Но моя проблема в том, что я понимаю – я лично к такому не готов, я не знаю, чем это может закончиться и не обречено ли это на провал.
– А если нынешняя власть (неважно, с какими именами) просуществует еще лет сто, все будет хорошо? Мы отдаем себе отчет, что избавиться от президента – это, в общем, будет такой старт десятилетиям больших неприятностей, во время которых твои мысли о кофейнях и общественном транспорте не посетят даже тебя? И что с этим делать?
– Ну, мне кажется, что сама жизнь дает ответ на ваш вопрос. У нас уже дан старт десятилетиям больших неприятностей и будет глупо, если все эти десятилетия будут нужны только для того чтобы президент правил подольше, а авторитаризм укрепился сильнее. Мы уже сейчас в такой полосе неопределенностей, что и про кафе скоро забудем и про общественный транспорт. Но я отдаю себе отчет, что на самом деле на вопрос «и что с этим делать?» нет правильного ответа. Для кого-то правильным будет эмиграция, для кого-то суровая политическая борьба, тюрьмы и автозаки, для кого-то уход на периферию, откуда можно выглядывать только с перископом. Даже человека, который решит идти в систему, потому что «кредиты, семья, дети, любимая работа» – я, наверное, пойму. Не поддержу, но пойму.
Ну а вообще, меня в этом плане вдохновляет один пример из современной британской истории, прости, что все оттуда – увлекаюсь. После войны страна была вся в долгах, в развалинах, с кучей безработных, со множеством инвалидов войны. Голодное детство, холодные зимы, карточки отменили только в пятьдесят четвертом году. И вот до середины восьмидесятых не было там никакого невероятного потребительского изобилия или невероятной роскоши, страна тяжело боролась с прошлым. В семьдесят четвертом году из-за забастовки Англия зиму сидела без света, при свечах. Но тут, по крайней мере, было понятно для чего это – для того чтобы сделать лучше людям, модернизировать здравоохранение, увеличить пенсии и так далее. А в нашем случае мы вступаем в эру – ну не знаю, назовем это экономией. А для чего? Какая конечная цель этой экономии? Непонятно.
– Так вот именно. Сначала надо сформулировать мечту, придумать ту идеальную Россию, в которой ты бы сам хотел жить, я бы хотел, которая бы нам снилась, как Проханову снился в девяностые нынешний неосовок. На что похожа Россия нашей с вами мечты? На Америку, на Швейцарию, на Эстонию? Как живут в этой мечте люди, как выглядят?
– Ну и тогда получается типичная история – появляется журнал, вокруг него группа национально-освободительно настроенных авторов, которые своими словами и текстами создают будущую Венгрию, Чехию, Польшу. Или вообще США. Или французскую революцию. Чем не вариант?
– То есть надо мечтать о журнале? Почему-то дальше мысль уже как по рельсам – мечтать о журнале, искать на него деньги, найти их у патриотически ориентированного бизнеса – если повезет, все закроется через три месяца, если не повезет – из зеркала на агента Купера посмотрит небритый Боб, который скажет что-то про нашу эксклюзивную духовность, в которой нам не по пути с Западом. Была такая песня – «Как обидно быть умным, знаешь все наперед».
– Я хочу, грубо говоря, чтобы в конце концов, какое-то время спустя из, может быть, самой робкой общественной дискуссии выросла Россия в виде европейского демократического государства – с открытой политической системой, с парламентом, в котором идут споры и дебаты, с независимым судом и свободной прессой. Грубо говоря, страна в которой в прессе будут спорить не из-за того кто либерал и кто продался Госдепу, а кто Кремлю, а обсуждать – не сменится ли правительство на ближайших выборах, кто слил информацию по нашумевшему законопроекту и как скоро подаст в отставку бичуемый за растрату министр. И где тебе, мне и многим другим прекрасным людям будет интересно разговаривать не о том, когда надо валить, а о каких-то более полезных для страны и важных вещах. Чем не цель?
– Цель, конечно. Но кто кроме нас с тобой согласится строить новую страну ради того, чтобы нескольким людям было о чем спорить?
– Ну не нескольким, я имел в виду целый класс.
– В котором все гондоны и никто не гондон.
– А, да, давай к ним вернемся. У меня почему-то такое ощущение, что подавляющее большинство неприятных людей, поставленные в ситуацию, где работают демократические институты, спокойно принимают эти правила. Куда делись неприятные люди в послевоенном ФРГ? Ну, самые одиозные сволочи получили тюремные сроки или запрет на профессию, это понятно. А остальные в массе своей смогли работать и в новой ситуации. Была же типичная ситуация в конце 1940-х: городом управляет условный протестантский пастор, который был немного против Гитлера, а в советниках у него бывший нацист, который раньше эту должность занимал. Потому что он знает, где что лежит и как чем управлять. А потом они уходят на пенсию, про них все забывают, вздыхают и идут дальше. Больно, неприятно, но иначе вылезут не менее неприглядные вещи, чем были. И при этом, несмотря на свое нацистское прошлое они спокойно работали по новым правилам. Левые бесновались, ругались, но объективно – нельзя же люстрировать всю страну.
– То есть это уже получается наша с тобой ответственность – когда мы увидим самого неприятного нам человека в новых условиях, мы должны относиться к нему как к «неприятному в прошлом» человеку? Понять и простить? Наверное, это правильное решение, но теперь я тебя попрошу уговорить меня принять его, потому что я не уверен, что готов.
– Прощать и понимать не обязательно, можно просто терпеть. А иначе получится, что новое ничуть ни лучше старого. Или вы не об этом?