– Об этом, об этом. Про терпение ответ, наверное, правильный, но какой-то не вдохновляющий. А что должно вдохновлять?
– Вдохновлять в таком будущем или вдохновлять вообще?
– Нет-нет, ты описываешь правильное будущее. Но о нем неприятно мечтать.
– Потому что в этом будущем нужно терпеть неприятных людей?
– Потому что ты хорошего ничего не предложил!
– А из хорошего – весь пакет демократических услуг!
Да и к тому же, ситуация в которой мы терпим неприятных людей какое-то время, гораздо приятнее, чем та, в которой мы находимся сейчас – когда неприятные люди с трудом скрывают, что не терпят нас. Просвещение, терпение и труд.
– Зигушки.
XLVIII
Нефть упала до тридцати долларов за баррель, и «все заверте…». Оказалось, что наша великая родина, скорее всего, не такая великая, как об этом говорили по телевизору, а наша политическая стабильность – не такая политическая. Идиотский парламент, который телевизионные юмористы любили называть «государственной дурой», тоже оказался не таким, как мы о нем привыкли думать, или просто у Сосковца закончилась наличность, но депутаты сначала робко, вполголоса, потом громче, громче, еще громче и дальше уже в крик начали спрашивать президента, не он ли во всем виноват, и это было как бюллетень о здоровье товарища Сталина – оказывается, в его моче есть красные кровяные тельца, то есть, оказывается, у него есть моча! Оказывается, президента можно спрашивать не только о чем-то, что ему нравится! Оказывается, президент может начать бояться даже разговаривать с парламентом!
Причем – вот с ними, со спортсменами и оперными певицами, какими-то отставными милиционерами и мутными предпринимателями. С теми, которых он сам рассадил по депутатским креслам. С теми, которые заглядывали в его глаза и ели с его руки.
Одна тысяча четыреста – номер его указа, которым он распустил Государственную думу. Он сам прочитал указ по телевидению в девять часов вечера, и потом до ночи плавал в бассейне, чтобы сразу лечь спать и даже не спрашивать никого, кто и как отреагировал на его, как он сам это назвал по телевидению, непростое (хотя на самом деле очень простое) решение.
XLIX
И было две недели непрерывного парламентского заседания, которое транслировали какие-то энтузиасты через интернет до тех пор, пока в городе не приглушили мобильную связь и LTE; депутаты заседали при свечах, потому что свет в Белом доме выключили той же ночью, когда, собравшись на срочное заседание, депутаты проголосовали за импичмент и объявили себя «высшим органом государственной власти», таким коллективным президентом из 450 человек. На Пресне, у набережной, шел бесконечный митинг – народу было не так много, как тогда на проспекте Сахарова, но ведь днем и ночью стояли, когда такое было?
Была стрельба на Ленинградке, драки с ОМОНом на Болотной и на Садовом кольце. В городе можно было снимать полноценное кино про воюющий Донбасс, но стоит выйти из кадра – работают кафе и магазины, люди стоят в пробках, дети смеются, и не только дети, светится какая-то праздничная иллюминация, происходит какая-то жизнь, совсем не та, что в Белом доме и вокруг. Шагни в кадр – и у тебя революция, гражданское противостояние, много ада. Шаг назад – и ты опять в обычной городской жизни.
Кто-то из депутатов потом расскажет, что он смотрел на сияющую огнями гостиницу «Украина», которая, если смотреть на нее ночью из Белого дома, выглядела так, будто внутри в ней происходит какой-то невероятный сказочный бал, и этот депутат из своего темного окна наблюдал за балом, и ему казалось, что в нем-то все и дело, и если его остановить, то рухнет и власть президента, и вообще все.
Но депутат почему-то понимал, что этот бал остановить нельзя, он будет идти всегда, и вообще здесь все будет всегда, и чем сильнее тебе кажется, что что-то вокруг меняется, тем тверже эта бесконечность; про твердую бесконечность – это дословная цитата из того депутата, он потом сойдет с ума и напишет целую серию псевдонаучных работ о материальных свойствах времени.
А на депутата снизу из темноты смотрел президент – в какой-то из вечеров он по дороге из Кремля к себе в Барвиху попросил водителя остановить перед перекрытым мостом. Не выходил из машины, молчал, крутил в руках кубик Рубика – это у него был такой секретный талисман, купил в ГДР, еще когда работал там по чекистской линии, и хотя складывать его он так и не научился, все равно любил его крутить, и у него даже было суеверие, что если однажды кубик каким-то чудом сложится сам, это будет очень плохой знак для его президентства и для него самого как для человека.
Смотрел на темные окна Белого дома, в котором он когда-то часто бывал, а теперь этот дом вывернулся наизнанку, стал чужим, стал угрозой. Угрозой ему, угрозой стране – он привык ставить знак равенства между собой и страной и, наверное, был даже прав; в России всегда говорили об исторических периодах – «при таком-то», называя царей или генеральных секретарей, а этот президент был первым, о ком так говорить перестали, потому что и так понятно, если «в России», то, значит, «при нем», масло масляное.
Он вырастил поколение русских людей – да, именно он, даже если кому-то это покажется преувеличением. Его культура, его мораль, его привычки, его заблуждения – все в равной мере делил с ним народ. Сам он, правда, думал, что дело именно в нем, и что народу с ним повезло, ну и пусть думает, раз ему приятно. На самом деле это так получилось само и случайно; боролся за власть, любил власть, и все остальное стало уже побочным – ну да, если есть вертикаль, в которой все зависят от тебя, то они станут похожи на тебя, а от них еще кто-то зависит, и они тоже делаются похожими, ну и так далее, вплоть до самого удаленного поселка на границе с Северной Кореей.
И когда все стали как он, оказалось, что и счастья нет, и вообще ничего нет, и даже не с кем поговорить, потому что все одинаковые, изменить ничего нельзя, и хотеть ничего нельзя, и вообще ничего не получается и не выходит.
Он ведь мог договориться с парламентом. Прийти, испугать, понравиться – как угодно. Это ведь тоже были люди, воспитанные им. И он бы договорился, и опять бы началась стабильность, и с нефтью бы как-нибудь тоже бы все наладилось, и все продолжилось бы дальше, и он бы продолжил стареть у себя в барвихинском замке, начал бы пить, наверное, как когда-то в обкоме, и ничего бы совсем не было хорошего.
И он нарочно, как говорили в новостях, «пошел на обострение», обругал патриарха, когда тот предложил посредничество в переговорах с парламентом, несколько раз уже разговаривал подолгу с министром обороны – тот сначала был против, боялся, просил дать ему письменный приказ, чтобы не оказаться потом крайним, но в итоге сдался и пообещал, и они даже вместе ездили в Таманскую дивизию с внезапной проверкой, и танкисты делали селфи с президентом, обещали выполнить любой приказ – наверное, уже догадывались, какой именно.
L
Тем утром у меня был важный завтрак в гостинице «Украина», я чуть не проспал, добирался до Кутузовского на такси, и это была не очень хорошая идея – Новый Арбат стоял, и когда мы какими-то вообще неизвестными переулками выскочили на Смоленскую набережную, оказалось, что можно только налево, к Лужникам, военные (почему-то военные) всех разворачивают, а мост вообще перекрыт. На встречу я опоздал почти на час, был уверен, что человек, с которым я должен был встречаться, не дождался меня и ушел, его телефон был все утро недоступен, а про глушение сотовой связи в этом районе я забыл.
Выпил в гостинице кофе, потом еще, потом задрожали стекла, вокруг забегали люди, кто-то выбежал на улицу, и я тоже бросил на стол купюру и пошел смотреть, что там происходит.
Утро было солнечное, и Белый дом на другом берегу был сегодня каким-то особенно белым, и облака над ним тоже белые; в облаках полоскался российский бело-сине-красный флаг, а слева и справа от него на башне, раньше их не было, висели теперь еще два флага – красный (потом я прочитаю в газетах, что его вывесил Удальцов) и черно-желто-белый, который называли имперкой (его вывесил Стрелков). Три флага, белое здание, белые облака, и грохот, как будто гром. И почему-то новые белые облака такой правильной шарообразной формы выплывали из окон здания, из белых стен, поднимались кверху, растворялись в голубом небе, и я не сразу сопоставил появление этих облаков с тем грохотом, почему-то зрелище и звуки существовали по отдельности друг от друга, причем зрелище завораживало, а звуки мешали, отвлекали.
И еще мешали и отвлекали люди, которые стояли вокруг, они шумели, ахали хором, даже аплодировали, и я этих людей вообще не понимал – что с ними происходит, чего они хотят, и чему радуются; но что они именно радуются, почему-то сразу было понятно, хотя ведь и я радовался.
И я не помню, в какой момент я догадался повернуть голову чуть правее, посмотреть на перекрытый мост. На мосту тоже стояли с одного края люди, много людей, а посреди моста стояли танки. Это они стреляли по Белому дому.
Это было похоже на американское 11 сентября, небо и дым, и еще огонь – в Белом доме начинался пожар, пламя вырывалось из окон, потом исчезало внутри, а потом возвращалось наружу, и издалека оно выглядело таким нарядным оформлением здания, которое, видимо, было слишком белым, недопустимо белым.
Через мост можно было ходить, и многие шли к мосту, чтобы рассмотреть расстрел поближе, а танки продолжали стрелять, и вокруг меня уже пахло дымом. Я вспомнил об инстаграме, достал телефон и сфотографировал горящий дом – издалека сфотографировал, на мост не пошел, было страшно, я все-таки не люблю, когда стреляют.
Гостиничный вайфай слабо, но все-таки работал и перед крыльцом, и, выбирая фильтр для фотографии, чтобы опубликовать ее, я задумался, как надо подписать снимок. В голову лезли какие-то совсем глупости типа «дым отечества» или даже «пар костей не ламент», ничего придумать не мог, поэтому подписал строчкой из старой песни – «Пировал закат, выгорал рассвет, полыхал в лицо пьяному врагу»; мне почему-то казалось, что президент сегодня пьян.