Мама застилает кровать абуэлы новыми простынями и покрывалом из овечьей шерсти, которые мы привезли из дома. Я помогаю абуэле переодеться в новую фланелевую ночную рубашку, а мама тем временем готовит бульон и пудинг из растворимой тапиоки. Абуэла Селия пробует по ложке того и другого, проглатывает таблетку витамина С и проваливается в глубокий сон.
Я укрываю абуэлу покрывалом и ищу в ее лице сходство с собой. С тех пор как я видела ее последний раз, волосы у нее поседели. Родинка, когда-то черная, посветлела. Руки покрылись светло-коричневыми пятнышками из-за больной печени.
Я знаю, что снится бабушке. Ей снятся убийства в далеких странах, беременные женщины, растерзанные на площадях. Абуэла Селия ходит между ними, немая и невидимая. Соломенные крыши дымятся в утреннем воздухе.
– Как ты можешь верить в это дерьмо? – Мама хватает фотографию Вождя с бабушкиного ночного столика Она вставлена в рамку из старого серебра прямо поверх абуэло Хорхе, чьи голубые глаза выглядывают из-за армейского кепи Вождя. Мама идет к берегу океана в шелковом платье и чулках, ее плиссированная юбка раздувается, как парус. Она кидает фотографию в море. Две чайки ныряют за ней, но поверхность воды уже пуста. Горизонт постоянно меняется, словно яркая линия буев.
Я думаю о путешествии к старым колониям. Океанские лайнеры плывут в Африку и в Индию. Женщины на борту в черных перчатках до локтей пьют чай из фарфоровых чашек. Желая побыстрей увидеть землю, они наклоняются через палубное ограждение.
Может быть, маме стоило бы приплыть в Гавану морем. Сесть на корабль в Шанхае и постепенно, волна за волной, пересечь Тихий океан. Обойти мыс Горн, затем плыть вдоль бразильского побережья и остановиться в Порт-оф-Спейн, чтобы посмотреть там карнавал.
Куба – своеобразный изгнанник, думаю я, остров-колония. Мы можем прилететь туда получасовым чартерным рейсом из Майами, но все равно никогда ее не достичь.
Потом, пока абуэла Селия спит, мы с мамой идем прогуляться до угла Калье-Мадрид. Мама останавливает крестьянина, торгующего стеблями сахарного тростника. Она выбирает один, и продавец, ловко орудуя мачете, очищает его от листьев и кожуры. Мама жует стебель, пока не добирается до сладкого сахарного сока.
– Попробуй, Пилар. Правда, он не такой сладкий, как раньше.
Мама рассказывает, как она стояла на углу и рассказывала туристам, что у нее умерла мать. Иностранцы ее жалели, покупали ей мороженое и гладили по голове. Я стараюсь представить маму тоненькой, дочерна загорелой девочкой, но все, что я могу увидеть, – это миниатюрную копию теперешней тучной женщины в бежевом платье и подобранных в тон туфлях-лодочках. Она выглядит настолько устрашающе, что могла бы остановить рейсовый скоростной автобус на Лексингтон-авеню.
Внезапно у меня возникает желание узнать, как я умру. Думаю, я предпочла бы самосожжение, возможно, на сцене, со всеми моими картинами. Я определенно хочу уйти до того, как стану слишком старой, прежде чем кому-нибудь придется вытирать мне задницу или возить в инвалидном кресле. Не хочу, чтобы моя внучка вынимала мне вставную челюсть и клала ее в стакан с водой, где растворяются шипучие таблетки, как я делала это для абуэло Хорхе.
Мама что-то говорит, но я почти ее не слушаю. Я представляю абуэлу Селию под водой, она стоит на рифе, и крошечные блестящие рыбки проносятся перед ее лицом, как вспышки света. Прилив колышет ей волосы, глаза у нее широко открыты. Она зовет меня, но я не слышу. Может быть, она разговаривает со мной во сне?
– Ты только посмотри, в чем здесь ходят. Думаешь, они могут подобрать одежду со вкусом? – Мама выражает свое недовольство громко, так, чтобы все слышали.
Я оглядываюсь по сторонам. Женщины на Калье-Мадрид одеты в обтягивающие блузки без рукавов. Они носят брюки-стрейч и pacuelos,[59] сочетая горошек и полоски, клетку и цветочный рисунок. Мужчина в темных очках накачивает сдувшуюся шину. Пара ног в потертых брюках высовывается из-под «плимута» 55 года. Шикарные автомобили величественно, словно лайнеры, проплывают по улице. У меня такое чувство, будто я вернулась назад во времени и вижу своего рода кубинскую версию молодой Америки.
Я думаю о «Гранме», американской яхте, которую Вождь нанял в 1956 году в Мексике, когда пытался вторично свергнуть Батисту. Какой-то судовладелец из Флориды ошибся в слове «Grandma»,[60] и вот что получилось: родился миф, переименована провинция, издается коммунистическая газета.
А что, если бы лодка называлась «Барбара Энн», или «Сластена», или «Дэзи»? Изменилась бы история? Мы все каким-то образом связаны с прошлым. Взять хотя бы меня. Мое имя – это название лодки Хемингуэя.
Мама говорит все громче и громче. Во рту у меня пересохло, как в детстве, когда мы вместе с ней ходили в универмаг, чтобы вернуть какой-нибудь товар. Четыре или пять человек собрались на почтительном расстоянии. Ей просто нужна аудитория.
– Посмотрите на эти старые американские машины. Они держатся на скрепках и резинках и все равно работают лучше, чем новые русские. Нет, вы послушайте! – взывает она к слушателям. – Вы могли бы иметь кадиллаки с кожаными салонами! Кондиционеры! Автоматические окна! Вам не нужно было бы чинить их в жару! – Она возмущенно поворачивается ко мне: – Посмотри, они еще и смеются, Пилар! Идиоты! Они не понимают ни слова из того, что я им говорю! Только и знают, что талдычат: компаньеро да компаньера. У них мозги промыты, вот что!
Я увожу маму от растущей толпы. Язык, на котором она говорит, давно устарел, как и идиомы, которые она употребляет.
Я лежу на детской кровати тети Фелисии. Мое дыхание совпадает с дыханием мамы, с ритмом волн снаружи. Когда я была маленькой, мама спала чутко и нервно, как магнитное поле, реагирующее на малейшие раздражители. Она всю ночь металась и ворочалась на постели, как будто ей снились борющиеся привидения. Иногда она с плачем просыпалась, держась за живот и выкрикивая название какого-то места, которое я не могла понять. Тогда папа гладил ее по голове, и она снова засыпала.
Мама как-то сказала мне, что я сплю, как ее сестра, широко открыв рот, так что впору мух ловить. Мне кажется, мама завидовала моему покою. Но в эту ночь все наоборот. Теперь я не могу заснуть.
Абуэла Селия сидит на своих плетеных качелях и смотрит в океан. Я сижу рядом с ней. Руки абуэ-лы, в застарелых мозолях, с потрескавшейся кожей на большом пальце, покойно сложены на коленях.
– Когда я была совсем маленькой, одно время я сушила листья табака, – начинает она тихим голосом. – Они пачкали мне руки, лицо, одежду. Однажды мама искупала меня в жестяном тазу за домом и растерла соломой чуть не до крови. Я надела платье в оборку, которое она мне сшила, шляпу с ленточками, лакированные туфли – я впервые такие надела. Ноги в них казались драгоценностями, упакованными в сверкающие пакеты. Затем она посадила меня на поезд и ушла.
Я слушаю и чувствую, как бабушкина жизнь проникает в меня. Она как электрический ток – напряженная и подлинная.
– А до твоего дедушки у меня был мужчина. Я его очень любила. Но я дала обещание, еще до того как родилась твоя мать, не отпускать ее в эту жизнь, воспитывать ее как для войны. Твой дед отправил меня в лечебницу, когда родилась твоя мама. Я рассказала ему о тебе. Он сказал, что нельзя видеть будущее. Мне было так горько, когда мама тебя увезла. Я просила, чтобы она тебя оставила.
В окне за дверью видна морщинистая рука. Занавеска падает, тень исчезает. Ночь наполняется запахом гардении. Женщины, которые переживают своих дочерей, – сироты, говорит абуэла. Только внучки могут их спасти, храня их знание, словно первый огонь.
Каждый раз, когда Лурдес сюда возвращается, здесь еще больше разрушений, еще больше запустения. Sodalismo о muerte.[61]Эти слова ранят ее, как будто они вышиты на ее коже толстыми нитками. Она хочет поменять «о» на «es» красной краской на каждом плакате. Socialismo es muerte,[62] писала бы она снова и снова до тех пор, пока люди не поверят ей, пока не восстанут и не освободят страну от этого тирана.
Вчера вечером ее поразило, как племянник набросился на еду в отеле для туристов на Бока-Сьега. Иванито шесть раз накладывал себе в тарелку бифштексов, жареных креветок, маниоки в чесночном соусе и пальмового салата. Иванито сказал, что в интернате их так вкусно не кормят, там всегда только курица с рисом или картошкой. Этого даже не скрывают. Лурдес знает, что лучшие продукты на Кубе идут туристам или на экспорт в Россию. Упадок, думает она, всегда идет рука об руку с лишениями.
За соседним столом несколько обгоревших на солнце канадских французов наслаждались запеченными омарами и напивались на кубинские деньги. Лурдес слышала краем уха, как одна из женщин рассказывала о кубинском юноше, который флиртовал с ней на пляже. И это заграничные сторонники Вождя? Гнусные кабинетные социалисты! Им-то карточки не нужны! Им не надо ждать по три часа, чтобы получить жалкую банку крабов! Лурдес потребовалось немало усилий, чтобы спокойно усидеть на месте.
Селия сосредоточилась на еде и почти ничего не говорила за столом. Она заказала две тарелки кокосового мороженого и медленно съела его суповой ложкой.
Неужели это правда, изумляется Лурдес, что чем ты старше, тем меньше чувствуешь вкус, и последнее, что ты еще можешь ощущать, – это сладкое? Неужели ее мать действительно так стара? Сколько же времени прошло?
Она мне совсем чужая, думает Лурдес. Папа был неправ. Некоторые вещи нельзя изменить.
Ее племянницы оказались совсем не похожи ни на Фелисию, ни на своего отца, которого Лурдес знала по фотографиям. Лус и Милагро некрасивые и приземистые, с приплюснутыми носами. Такие черты бывают у метисов – помесь негров с индианками. Может быть, Фелисия спала еще с кем-то, кроме Уго? Лурдес бы этому не удивилась. Она не удивлялась ничему из того, что делала Фелисия. С детства ее сестра стремилась быть в центре внимания, даже однажды сняла кофту перед соседскими мальчишками и назначила цену в пять сентаво с каждого за прикосновение к ее груди. Фелисия часто вмешивалась в разговоры Лурдес с отцом, хныча и топая ногами, пока они не принимали ее к себе. Естественно, в ее присутствии ни о чем важном они не говорили.