Я настолько был погружен в свои мысли и видения, что не заметил, как стал сползать с сиденья, изо всех сил цепляясь за деревянный бортик козел, тупо вглядываясь в упряжь трусящей мерной рысцой клячи.
Встряхнувшись, я вернулся к действительности, и она словно бы отозвалась последней, жуткой сценой на видения, прошедшие перед моим внутренним взором: я д е й с т в и т е л ь н о у в и д е л, увидел собственными глазами, там, слева, в глубоком кювете — то, что невозможно описать словами.
Два автомобиля — вернее, останки двух автомобилей, — слившиеся в смертельном, дробящем друг друга объятии; они встали на дыбы, точно две карты, образующие карточный домик; два вдвинутых друг в друга мотора, превратившихся в бесформенную массу, кузовы смяты, ветровые стекла выбиты, перекореженные колеса слетели с осей, до неузнаваемости перекручены рамы: короче, это был какой-то единый, вздыбленный, сокрушенный предмет. Машины, которые когда-то, казалось, были живыми, теперь походили на трупы. В этих двух механических зверях жило стремление к слиянию в одно существо, проникновению одного в другое, вплоть до полного уничтожения. Вся эта масса оставляла впечатление дикой любовной сцены, неистового совокупления двух аппаратов.
Один — прекрасная гоночная машина Вандербеккера, другой — тоже принадлежавший ему — обычный малолитражный прогулочный лимузин — сплошь лак и стекло.
Какая же всепоглощающая страсть стальных механизмов толкнула самца на самку, чтобы достичь этой полноты обладания, приведшего к гибели?
И там же, смешавшись с грудой щепок и стали, находились все трое: мужчина без лица у подножия дерева, по стволу которого размазалась половина его головы; женщина — сгусток кровавой плоти в юбке; внутрь же лимузина, словно он сам бросился на перепуганных преступников, влетела голова моего друга; его элегантная шоферская кепка вдавлена в череп, сквозь трещину в котором белеет мозг; глаза вытекли, руки вывернуты, из груди торчит обломок руля.
А я, как ненормальный, все ищу и ищу, уверенный, что найду его, еще один, недостающий, четвертый труп, который тоже должен быть здесь».
Мои друзья — а их у меня не так много, — по стилю распознающие мои рассказы, возможно, припишут мне и этот; но поскольку такая несправедливость наверняка обидит человека, выдержавшего бешеную гонку в автомобиле Вандербеккера, я хочу раз и навсегда заявить, что именно моему другу-аптекарю я обязан сюжетом этого повествования, добавив в него лишь то немногое, чего не было в письме. Что и удостоверяю.
Перевела Н. Булгакова.
Энрике СерпаПЛАВНИКИ АКУЛЫ
Фелипе казалось, что звон будильника, словно верткая рыба, преследует его в глубоком океане сна. Сквозь дремоту он смутно почувствовал, как заворочалась лежавшая рядом жена. Тогда он открыл глаза. Луч света золотой нитью тянулся из-под двери. Фелипе поспешно соскочил на пол. Он ощупью отыскал штаны и рубаху, брошенные у изголовья на сундуке, потом натянул башмаки с оборванными шнурками и нахлобучил засаленную фуражку. Вытащив из кармана рубахи коробок спичек, он зажег керосиновый фонарь.
В комнате стоял тяжкий, удушливый запах сырости, едкого пота и нищеты. Фелипе огляделся по сторонам. Его озабоченный, рассеянный взгляд остановился на спящей жене. Она лежала ничком, скрестив руки, едва прикрытая выцветшим, штопаным-перештопаным покрывалом из голубого искусственного шелка. Муха, покружившись в воздухе, уселась на ее обнаженную икру. Рядом с женой, подобрав ножки и прижав к груди ручонки, спал новорожденный — в той же позе, в какой он лежал когда-то в материнском чреве. Трое других ребятишек, тесно прижавшись друг к другу, спали на деревянной кушетке; чтобы они не свалились на пол, к ней были приставлены три сломанных стула. Один из малышей, повозившись в постели, сонным голосом затянул какую-то непонятную песенку. Фелипе подошел и, нежно погладив сына своими загрубевшими руками, тихонько покачал его и слегка похлопал по спинке. Малыш глубоко, прерывисто вздохнул и тут же затих.
С наступлением утра дом постепенно просыпался. Где-то стукнула с силой распахнутая железная дверь. Вдали проскрежетал трамвай. Почти тотчас же зафыркал автомобильный мотор и раздался пронзительный вопль сирены. Кто-то закашлялся сухим, раздирающим кашлем и смачно отхаркался. Сквозь закрытую дверь послышался четкий стук деревянных башмаков. Зазвенел веселый детский голос, ему ответил мужской. Вдруг наступила тишина. А потом опять радостным изумлением зазвенел детский голосок: «Папа, папа, ты только погляди, как эта собака на тебя смотрит!»
Фелипе перекинул через плечо корзину, в которой хранилась его рыболовная снасть — веревки, крючки, грузила, ведерко, — последний раз взглянул на сладко спавших ребятишек и вышел из комнаты.
В дверях дома он поздоровался с дряхлой, сморщенной старухой.
— Как Амбросио? — спросил он.
Лицо старухи исказила горькая гримаса.
— Плохо, сынок, очень плохо. Ночью даже врача из «Скорой помощи» вызывала, так было плохо. Но тот не захотел идти, говорит, не его это дело, утром, мол, придет другой врач. Вот стою жду. Да, видно, уже не жилец мой Амбросио…
— Ну, этого никто не знает. Глядишь, поправится и еще нас всех похоронит, — сказал Фелипе, стараясь подбодрить старуху.
Однако случайное напоминание о смерти омрачило его. Шагая по улице, он поймал себя на том, что вспоминает вчерашнее происшествие. Всему виной была несправедливость, из-за нее даже самый мирный и терпеливый человек станет убийцей. Да, плохо это могло кончиться. И все из-за акульих плавников. Фелипе уже давно, как и другие рыбаки из Пунты и Касабланки, избегал охотиться на акул. Указом президента республики монополия на лов акул была предоставлена рыболовной компании, которая, не справляясь с ловом своими силами, нещадно эксплуатировала бедных рыбаков. Раньше ловлей акул кормилось множество бедноты по всему побережью. Купец-китаец с улицы Санха покупал плавники и хвосты, засаливал и отправлял в Сан-Франциско; известно, что они считаются таким же изысканным лакомством китайской кухни, как ласточкины гнезда или осетровая уха. За плавники одной акулы китаец платил два песо. Для рыбаков это было делом выгодным, тем более что туша доставалась им целиком: позвоночники шли на красивые, словно из слоновой кости, рукоятки для тростей, акульи зубы слыли лучшим амулетом от всяких несчастий, а высушенную голову можно было продать в качестве сувенира американским туристам.
И тут-то неожиданно вышел этот проклятый декрет, который, словно таран, вышиб китайского купца из игры. Вначале, пока все ограничивалось разговорами, дело выглядело не так уж плохо. Прибывшие на побережье агенты компании предложили свои условия, и рыбакам, которые не могли еще оценить их по достоинству, они показались подходящими. У них будут покупать акул и платить за них в зависимости от длины. Все эти люди говорили так быстро и так красноречиво, что рыбаки приняли их предложение с радостью и чуть ли не с благодарностью. Однако вскоре они убедились, что их обманули. Все было совсем не так, как расписывали агенты компании. Выходило, что если хочешь заработать песо, то эта тварь должна быть каких-то небывалых размеров. Кроме того, ее нужно было сдавать целиком, не тронув ни единого плавника, ни хвоста, ни клочка кожи.
Поняв, что их провели, рыбаки начали протестовать, требуя надбавки. Но компания, не входя в объяснения, нагнала на рыбаков страху, заявив, что она находится под защитой закона, пригрозила им тюрьмой. И компания начала беспощадно осуществлять свои права. Боясь, как бы рыбаки ее не обошли, она привлекала портовую полицию, и теперь полицейские, поощряемые дополнительным вознаграждением, которое скрытно выплачивала им компания, с бо́льшим рвением охотились за тайными ловцами акул, чем за портовыми грабителями и контрабандистами. Это была чудовищная несправедливость, усугублявшаяся еще тем, что компания не давала пропасть ни чешуйке. Плавники продавала китайцам, кости — на пуговичную фабрику, кожу — на кожевенные заводы. Из печени акулы извлекали великолепное смазочное вещество, которое на рынке шло за ворвань. И этого компании было мало, они еще засаливали мясо акулят и продавали его под видом трескового филе.
Все это привело к тому, что в конце концов рыбаки закаялись ловить акул. А если во время лова все-таки попадалась акула, они предпочитали убить ее и, изрубленную на куски, бросить в море, чем сдавать компании за тридцать или сорок сентаво.
Фелипе, разумеется, поступал так же, как его товарищи. Но сам он, бывало, говорил: «Если уж чему суждено случиться…» Третий день он выходил в открытое море, и хоть бы одна рыбина попалась, даже паршивого коронадо не поймал, а на него — хоть от этой дряни и заболеть недолго — всегда найдутся покупатели среди жадных трактирщиков, которые готовы отравить своих клиентов, лишь бы побольше заработать.
Вдруг рядом с лодкой появилась акула и стала описывать круги. Она была из породы плоскоголовых, чуть не пятнадцати футов длиной, с большими и широкими, точно паруса, плавниками. Фелипе невольно рванулся к гарпуну. Но тут же его остановила мысль, что акул ловить нельзя. Он начал разглядывать хищницу, похожую на темное изогнутое бревно. И впрямь бревно, настоящее бревно. Сколько за нее дадут? Фелипе прикинул, что любой китаец с улицы Санха без спора дал бы два песо за плавники и хвост. В самом деле, почему бы не взять эти два песо, которые море щедро дарило ему в дни жестокой нужды? За два песо он мог бы три раза до отвала накормить изголодавшихся ребятишек. А полиция? А агенты акульей компании? У причала всегда торчал кто-нибудь из этих гадов, подстерегая возвращающихся с лова рыбаков, чтобы поглядеть, нет ли у кого из них акулы или плавников, и если иногда они довольствовались тем, что просто отнимали улов, то чаще рыбаков сажали под арест. А дальше все как обычно: пять песо штрафа по приговору суда, и даже рта не дадут раскрыть в свою защиту. Нет, без особой нужды нарываться на неприятности не стоило. И вообще от нищеты не уйдешь. Однако два песо — это два песо. Сколько бы он ни трудился, вполне возможно, что сегодня жене незачем будет разводить огонь в очаге. В конце концов рыбная ловля почти то же, что азартная игра; не так уж часто удача равна затраченным силам. Эх, если бы только от него одного зависело, чтобы рыба клевала! А тут еще эти плавники, прямо рукой подать! Живые два песо…