Кубинский рассказ XX века — страница 19 из 66

ступления даже перед Страшным судом… Что-то вроде радости милосердия испытал я при виде этого триумфа человека над непогрешимым судом вечности. Серьезная маска плута вызвала приступ смеха в моей непокорной душе!..

Когда на смену пришел другой дежурный, он внимательно посмотрел на меня и сказал: «Ты очень сильно исхудал, стал похож на мертвеца, от тебя остались кожа да кости… Ты болен. Завтра же попроси, чтобы тебя перевели в лазарет…»

Я улегся на койку, и, как мне потом рассказали, полчаса выл, точно волк… Потом задремал и проснулся от грохота: я упал на пол… Наконец на рассвете усталость и страдания сломили меня: я уснул.

Наутро все мертвецы проснулись, чтобы снова смотреть на мир недоверчивыми глазами. Только арестант, лежавший в глубине камеры, не поднялся: он либо действительно умер, либо по-настоящему спал… Пришел врач и засвидетельствовал, что смерть наступила после полуночи, до того, как я подошел к нему, единственному, кто обманул смерть…

С тех пор я не сплю. Я лежу в лазарете уже два месяца и сражаюсь со всеми: с врачами, с лекарствами, с физической усталостью и душевной агонией, чтобы не дать победить себя, чтобы никогда не поддаться предательскому могильному сну…


Перевела С. Вафа.

Карлос ЭнрикесБЕГСТВО

К тому времени, когда грянула Чамбелона[8], Начо Кочегар давно был для местных властей костью поперек глотки. А взять его — поди попробуй: мирный житель гористой Гуаракабульи, «прасол и гуртоправ».

Не побаловало будущего «прасола» милое детство, все-то и было две радости: звали Начо — уменьшительно-ласкательным именем да подарили мачете, игрушечный вроде, в самый раз по детской руке. А после под лошадиный топот, под бычий рев, под коровье мычание промчались безоглядно к юности по ночным дорогам суровые мальчишечьи годы. Страха он не знал никогда. Одного побаивался — встретиться на узкой тропке с патрулем карабинеров.

Следами конских копыт бежали его пути, незнаемые, бог весть куда и откуда, терялись в лесах овражистого Тринидада или в низинах Маникарагуа, где топи и заросли спасали от погони. Были у него укрыватели или не было, этого никто наверное не знал; но не было крестьянского дома, где бы не подали ему за праздничным столом лучшего куска, не улыбнулись бы в напутствие на дорогу, не пожелали бы хмурому гостю доброго пути.

В Тунас-де-Сасе Хосе Мигель вложил ему в руки новенький спрингфилд[9]. Гремела, раскатывалась шальной румбою Чамбелона, лился хмельною рекою ром, летели, загоняя взмыленных коней, вестовые, крутились в бешеной коловерти всадники вокруг главнокомандующего, и отрывистый револьверный лай разносил непреложную весть о переходе на сторону восставших еще одной группы офицеров, «в основном неопытных юнцов…». Горячий был денек. Из тех, когда чудится: история переворачивает страницу, и когда (случается и так) дрожат руки, которые будут потом отлиты в бронзе. Передавая ему винтовку, генерал говорил: «Возьми ее, Начо. Я так скажу: ты потерял свой скот, но ведь это, сам понимаешь, свидетельство «нежной любви», которую питает к тебе генерал Менокаль!..[10] Докажи ему, что ребята из Санта-Клары не дают себя в обиду, когда у них в руках такая игрушка!..»

И вот решалась судьба революции. Под Кайкахе повстанцы попали в западню. Пулеметный огонь прижимал к земле, перекрыл дороги, взял в смертное кольцо.

Начо Кочегар вздрогнул: крепко стиснутое тело винтовки вдруг словно обожгло пальцы. Телеграфной молнией побежали по жилам, застучали в висках слова Хосе Мигеля, испуганной кардиограммой врезались в мозг! «Кого-кого, а тебя, если попадешь к ним в лапы, пустят на распыл».

Раздумывать было некогда. Полковник Кольясо усилил огонь, ломая сопротивление «мятежников». А у них, у них ничего, кроме старых ружей. «Получим сдачи», — поползло по отрядам. Надо было действовать, и не мешкая. Начо огляделся из-за укрытия. Неподалеку — всего два мертвеца между ними — увидел капрала Лонгиноса. Старательно стрелял Лонгинос, хладнокровно, будто не в бою, а в тире где-нибудь по мишени. Заслышав голос товарища, капрал по-пластунски — видна военная выучка — подполз к Начо.

— Вот народ! — заговорил он, устраиваясь рядом. — Думают, это им прежние стычки! Знай себе тесаками машут!.. Дурачье!

— Чего ждать от таких свистунов… Мигелевские вояки! — поддержал Начо. — По их понятию, революция — это что? Пей, гуляй, жареных поросят лопай, мачете в руки — и отплясывай себе, весели душу!

— И на что только понадобился генералу весь этот сброд? Понабрал сброда! Ну мыслимо ли? Где ни пройдем, хромые — и те за нами тащатся. Я когда к генералу переходил, сказал ему прямо: «Они нам камень на шее. Только провиант на них переводить!» Так и резанул. Я хоть кому правду в глаза скажу… И что бы ты думал, он мне ответил? «Революцию, — говорит, — народ делает, а не армия», — засмеялся и пушинку у меня с кителя смахнул. Так-то, брат.

Лонгинос выстрелил, чтоб пальцы не затекли.

— Революция тут ни при чем… Генерал как захочет, так все и повернет. А если эти ублюдки, — Начо кивнул в сторону вражеских позиций, — меня теперь сцапают — расстреляют!

— Либо повесят!

— Повесят? Много чести. Застрелен при попытке к бегству — и вся недолга. Станут они возиться с такими, как мы!

Слова падали резко и неоспоримо, точно выстрелы. Бился в них страх: не уйти, настигнут. Оба примолкли. Понимали, что не им утешать друг друга пустыми надеждами, — это для тех, кого еще будут судить, а им приговор вынесен. По любимой шуточке офицерской: «Доставить мне его мертвым!»

Лонгинос смотрел вдаль, пристально, словно хотел удостовериться, что не зря послал пулю.

— Ты ведь про Лавастиду знаешь? Участвовал я, это верно, — он все так же пристально вглядывался в ту далекую точку; слова подбирал осторожно, как бы подыскивая оправдание для нового выстрела. — А теперь за это дело… головы моей требуют… Дешево я им достался!

Он выругался и спустил курок. Треск выстрела подкрепил ругательство.

Тошнотное теньканье вражеских пуль о камни, стоны раненых, безначалие и неразбериха, пьяные распоряжения «героев старой гвардии» («мятежники до скончания века», — честил их капрал) — это сейчас. А что начнется, если немедля не отдадут приказ об отходе к ближнему лесу? По крайней мере в последнюю минуту было бы укрытие, «смазывай пятки — и тягу».

— Вот погоди, — заговорил Начо, — как двинут они на нас, а нам тут и податься некуда, дороги — как на ладони, то-то страху понаберемся!

— Ничего, страх будет недолгий. Клинки у них острые — в два счета успокоят!..

Пулеметный огонь свирепел, сея среди повстанцев панику. Перед неизвестным оружием не выдержали, дрогнули крестьянские отряды. Храбрецы, что, идя против знакомой опасности, ни за грош отдали б жизнь, пасовали перед неведомой, «электрической», как они повторяли в ужасе, машиной. Руки судорожно сжимали мачете, ждали: сейчас, как в старые, славные годы, пропоет труба и кинет их врукопашную; зря ждали. Командиры знали одно: «Ни шагу назад! Огонь».

— Капрал! Уходить надо… пока не поздно, — бросил Начо. — Фундору не видел?

— Фундору? Вон он… в ямке… землю ест, — капрал махнул рукой, показывая на рытвину, где лежало несколько убитых.

— Ах ты бедняга! Дошла и до него очередь! Навоется теперь Кандита! — Гибель товарища леденила сердце, внушала покорность перед неизбежным. Словно выхваченное светом молнии, встало в памяти лицо Пальмении, затрепетало под складками распоясанного розового платья гибкое тело…

— Ложись, убьют!.. — раздался голос Лонгиноса.

— Спасибо, друг! А ну, снимем того молодчика, вон там. Обнахалился больно. Конфеток захотелось… Угостим! — Начо вскинул винтовку, выстрелил, а то, про баб вспоминая, и сам обабишься.

Точно эхо, грянул выстрел капрала. Солдатик кувырнулся вниз с пробитой головой. Довольные, оба расхохотались.

— А Кресенсио куда подевался?

— При штабе болтается, — отозвался Лонгинос.

— Слетай туда, скажи, он мне позарез нужен, чтоб моментально тут был, — приказал Начо и, обернувшись в другую сторону, окликнул парня, который, хоронясь за большим изрытым камнем, неторопливо постреливал по вражеской позиции.

— Эй, Монго, давай сюда, дело есть!

Монго, с виду парень не из робких, поднялся, озираясь с опаской, вбирая голову в плечи. Заметно было: боится, не ужалила б на лету шальная пуля. Не выдержал, припал к земле, пополз.

— Пули мне нипочем, стал бы я им кланяться, — объяснил он, подобравшись к Начо. — А вот как чиркнет по камню, от визга этого с души воротит… Ну и дела, командир… Хотим сейчас уложить одного — вон, видишь, у самого поля. Огонь оттуда — прямо беда… Так ведь что, стервец, выдумал? Бью по нему — не попасть, а он, как мимо него просвистит, шапку долой и мне привет посылает. Провалиться на месте! Жаль мошенника, а портретик я ему все-таки продырявлю…

— Здесь лежи! — оборвал Начо. — Сейчас тут Лонгинос будет и Кресенсио… Сматываться надо!

— А как же генерал?

— Генерал, генерал! Генерала в плен заберут — и горя мало, сухим из воды выйдет, а вот для нас с тобой уже веревка намылена…

— Не родился еще тот сукин сын, чтоб накинуть мне на шею пеньковый воротник! — тихо и с вызовом проговорил Монго.

Появился Кресенсио и с ним его товарищ Сабино, рослый, темнокожий, с выступающими скулами, с крепко сцепленными челюстями — суровая чеканка черт, воин.

— Бабьи исподницы к ружьям привязывают! — В голосе Сабино прозвучало презрение.

— В плен сдаваться? — опешил Монго.

— А то что же? — подтвердил Сабино.

Вернулся Лонгинос. Теперь отряд был в сборе, и Начо Кочегар произнес речь.

— Я не скажу, что я храбрей вас или кого другого, — начал он твердо. — И заслуг особых за мной тоже никаких не числится. Но раз я приказал… так чтоб было исполнено. Места эти мне очень даже хорошо известные, и кто со мной пойдет, тех — что ни случись — выведу, — закончил он гордо и веско в сознании ответственности, которую берет за судьбу отряда.