Кубинский рассказ XX века — страница 25 из 66

Ее дети, Мария Антония и Фернандо, были удивлены такой переменой. Логическому объяснению эта перемена не поддавалась. Дон Армандо, семейный врач, старый и хитрый, хмурил брови, когда они говорили ему обо всем этом. «Нынешние врачи плохо разбираются в подобных случаях, хотят все объяснить с помощью психоанализа. Мы, врачи старой закалки, тоже кое-что знаем, иногда наших знаний оказывается достаточно. Может быть, мы не можем построить научную теорию, но интуитивно понимаем. Ничего страшного, не бойтесь. Скорее наоборот, вроде как умирающее растение, которое поливали, и оно вдруг зазеленело. Вообще каждый человек как-то определяет свою жизнь, сам чувствует ее горизонты. Смерть, вернее, отражение своей будущей смерти в смерти чужой — это ведь тоже способ изменения жизни».

Именно способ. Без сомнения, донья Каридад прибавила в весе, посвежела, стала более жизнерадостной. Даже живою, решительною. Решительною с близкими, с посторонними, с самою собой и даже с ушедшим, со своим любимым Антонио, внезапно возникшим в ее сознании, как только отошли первые следы удара.

— Ты не хочешь возвращаться, но я тебя помню, Антонио, хорошо помню. Что я делаю на самом деле, так это иду к тебе, храню тебя в себе, в моей плоти, страдающей от всяких друзей и знакомых. Жизнь совсем меня не интересует, только смерть, ведь там, за чертой смерти — ты, там место, где мы сможем соединиться навсегда, на целую вечность. Когда придет час, ты будешь ждать меня в карете. И никаких автомобилей. Ведь автомобили ездят слишком быстро, а прежде чем мы приедем туда, ввысь, нам надо будет о многом поговорить. Ты мне должен будешь ясно объяснить свое поведение за последнее время. Я теперь на Кубе одна, а тогда ты хотел меня привезти сюда, и бог знает с какими развратными намерениями.

Она долго стояла с заплаканными глазами и с его портретом в руках. Потом собралась с силами, посмотрела на часы. Подошла к телефону, набрала номер.

— Да, это Каридад, разумеется. Как себя чувствует больной? Сегодня вечером приехать не могу. Хуанита Валькарсель умирает. Бедная! Сейчас позавтракаю и выезжаю.

Цветов в доме она не любила.

— Цветы для покойников, для погребения. Когда умру — сколько угодно, а пока жива — никаких цветов. Они красивы на брачных венцах, на подушках, на саванах. Если бы ты видела, Мария Антония, какие прекрасные цветы были у бедного Хулиана Альмендареса, царствие ему небесное. Некуда было их класть. Какая расточительность!

День, второй, третий. Иногда проходили целые недели, часто бессонные недели, в доме очередного больного, очередного умирающего. Да, очередного умирающего. Ибо они умирали, все непременно умирали именно тогда, когда она усиливала заботы, внимание, учащала визиты. Конечно, смерть приходила не из-за нее, не из-за какого-то зловещего влияния ее личности, скорее напротив. Просто у нее было чутье на смерть. Она предчувствовала ее. Каридад видела, как она приходит и кладет руки на бедного больного. Смерть была видна и в оскале рта, и в черноте кругов под глазами, и в бледности рук.

— Пусть врачи говорят что угодно, а я вижу, что он плох, очень плох, и, к сожалению, не ошибаюсь. Надо подумать о том, чтобы его подготовить, и если у него не приведено в порядок его завещание, то пускай позаботится об этом.

Затем начинался плач.

Кто-то обегал дальних родственников, предупреждал своих близких. Поначалу все это казалось случайностью, но затем, день за днем, подозрения подтверждались. Она приносила несчастье. В ее присутствии больной не выздоравливал. И так было не один раз, а пятнадцать, двадцать, двадцать пять. Сначала об этом говорили шепотом. В такие вещи нельзя верить всерьез, все это, конечно, глупости, но все же… Кто может опровергнуть или подтвердить то, что в мире случаются чудеса? В конце концов об этом заговорили в полный голос, vox populi[14]. А затем гадалки на картах и по ладони, всякие предсказатели вынесли свое решение: дурной глаз. Колдовство. Смертный дух. Донья Велорио[15], донья Велорио. Донья Велорио!

Никто не знает, кто дает людям прозвища. Но это прозвище разлетелось с молниеносной быстротой. Уже никто не называл Каридад по имени и фамилии, но только как донья Велорио, просто донья Велорио, и никак иначе. Донья Велорио — это, донья Велорио — то… И донья Велорио была безутешна, не зная, в чем дело.

— Никоим образом, Каридад, никоим образом. Мы справимся своими силами. Не надо, чтобы нам мешали. Мы тебя предупреждаем. И мы были бы тебе благодарны, если бы никто не звонил. Дело в том, что телефон находится слишком близко от нашей комнаты и звонок постоянно нарушает спокойствие больного.

Одинока, более одинока, чем когда-либо. Уже даже без смертей, без боли и без печали смерти чужой — предвосхищения собственной. Без друзей, без единой близкой души.

— Антонио, Антонио! Что ты сделал со мной, со своей бедной женой? Почему ты не возвращаешься?

Она начала бледнеть, худеть, чувствовала себя угнетенно, страдала бессонницей. Хотя бы знать, в чем, дело! Хотя бы знать, почему отвергают ее христианское служение, служение от чистого сердца. Ни слова, ни аргумента. Никто — ни дети, ни слуги, ни духовник. Извинения, одни лишь извинения, оправдания, многозначительные фразы, витиеватая ложь. Какое разочарование, боже мой, какие неблагодарные люди, какие люди!

Однажды вечером, вопреки всем запретам, не в силах более держаться, уже потерявшая всякую надежду, она отправилась к старой подруге, с которой познакомилась в далекие счастливые времена, когда сострадание было еще возможно. Она вошла быстро, расталкивая всех и всё — слуг, мебель, любезные фразы.

— Это моя подруга, оставьте меня, оставьте, она моя, я хочу заботиться о ней, помочь ей. Вы разве не видите, что она умирает?

Когда донья Каридад проникла в комнату, она увидела, что больная спит. Мягкая полутень обволакивала комнату, словно прекрасная серая сеть для ловли сновидений. Донья Каридад присела у изголовья кровати. Ласково посмотрела на больную, провела рукой по горячему лбу.

— Вы сделаете ей хуже, Каридад. Надо избегать неожиданностей. Мы будем очень вам благодарны, если вы удалитесь.

Понемногу больная начала приоткрывать глаза. Сначала в них было безразличие, затем удивление и наконец страх. Скрестив руки на груди, она резко приподнялась, защищаясь от ужасного посещения:

— Донья Велорио! Донья Велорио! Это смерть, смерть!

Это была смерть. Похолодев, больная упала с ужасной гримасой и со скрюченными руками. Смерть! И вместе с вырвавшимся звериным криком отвращения родственников умершей были утрачены все приличия, все правила поведения, все, что еще могло сдерживать.

— Вон! Вон! Это вы убили ее, вы за это ответите! Проклятая колдунья, адово отродье!

Наконец-то. Теперь она знала, теперь она все поняла. Донья Велорио! Прокаженная, всеобщее проклятие. Заперты двери, заперты окна, заперты сердца. Засовы, задвижки, страх. Ведь именно Каридад Навальпераль, вдова Родригеса, превращенная молвой в донью Велорио, стала живым воплощением смерти. Ее появление вызывало слезы. Она стала подобна собакам, которых среди ночи прогоняют камнями, когда они начинают жалобно выть. Она стала подобна совам и ночным птицам, которых пугают выстрелами в воздух. Так к ней относилась вся Гавана. Вся Гавана! Высшее общество с его шушуканьем. Простонародье с его развращенностью и грубыми шутками, прогоняющими страх перед неведомым.

Что плохого она сделала? За что карала ее судьба? Она была добра, ласкова, заботлива. И в конце концов всегда искала лишь свою душу, свою ушедшую бедную жизнь, навеки разрушенную великую любовь. Всегда вместе со своим Антонио, спрятанным глубоко в ней самой, в ее плоти, в ее воспоминаниях, в ее тени. А когда уже не стало и тени — то в самой смерти, постоянно приближаясь к ее черному коридору все ближе и ближе, чувствуя этот коридор, ощущая его по ту сторону занавеса.

— Антонио, мой Антонио! Почему ты покинул меня? Теперь ты видишь, что ты из меня сделал? Я стала призраком, образом ужаса. И это я, любящая тебя, обожающая, каждый день исполняющая твою святую волю, твое истинное желание. Ради тебя я приехала на Кубу, ради того, чтобы лучше тебя понять. Не из-за детей и не из-за войны. Ради тебя, только ради тебя, ты хорошо это знаешь. А ты меня обманул, обманул! Я верила в твою сладкую песню, в эту старинную гуахиру[16], которую ты пел мне, раскрывая перед моими невинными глазами горизонты мира.

И, устав, на том холме я,

все печальное познавший,

сяду вдруг на ствол упавший

одинокого мамея[17]

и, от счастия немея,

посмотрю на луг зеленый…

Ложь, Антонио, чистая ложь! Тебе нужно было танцевать румбу, и в танцевальной процессии ты шел впереди барабанов. Ты мечтал надеть на меня пояс целомудрия, а сам делал свои делишки. Бабник, старый потаскун! Даже мертвецам нельзя доверять, даже мертвецам. И эта жара, это удушье… Кантабрийский дождь утолял твою жажду, растворял миражи. Но ведь это я вернула тебя к жизни, снова вернула тебя к жизни! Все считают тебя мертвым, и я говорила с тобой как с мертвым, а ведь ты жил во мне, жил и все еще горел, хотя и не так сильно и подолгу, как раньше. Собака сдохла — и никто не лает. Умерла я, и ты умер, холодный, бледный, без всех этих своих чудачеств.

Она шла быстро, почти бежала, не зная куда и зачем. Мост Поте, Пятая авенида Мирамара, Кантри. Был вечер, похожий на дуновение сияющего света. И была ночь с ее высоким и могучим небом. Миллионы звезд — миллионы человеческих надежд. Идти вперед, без устали, словно лететь на крыльях, не замечая своего одиночества в ночи. Вперед! Вперед! Уже не имели значения ни дом, ни очаг, ни утешение, ни цель, ни путь. Только к нему, прямо к нему, к Антонио. На простор. Ближе к богу, дальше от грубых человеческих страстей. И наконец, в истощении, с глазами навыкате, с прерывистым, тяжелым дыханием, с еле-еле бьющимся сердцем: