Он не ответил на умоляющие, искательные взгляда сержанта Крысы и вошел в парадный вестибюль. Ему были оказаны все воинские почести, после чего он был введен в кабинет генерала Мабильяна, который встретил его чрезвычайно любезно и очень мило сыграл роль в спектакле вручения верительных грамот, имеющих во всех странах и при всех случаях почти один и тот же текст. Затем генерал произнес короткую речь, не забыв упомянуть о «вечной дружбе» между обоими народами, о «благоприятных сдвигах в деле взаимопонимания», достигнутых теперь, «на пороге процветания двух стран», о «славном прошлом каждой из них», о «братских узах», которыми они связаны, и о еще более крепких и еще более братских узах дружбы в будущем, и о прочих вещах в том же стиле и в том же духе. В ответном слове новоиспеченного Посла мелькали те же самые слова: «процветание», «дружба», «взаимопомощь», «братство», «континент будущего», «третий путь решения идеологических конфликтов эпохи, найденный дальновидными правительствами Нового Света»… и все прочее, что говорится в подобных случаях. За процветание обеих стран было выпито два бокала шампанского. Затем последовало крепкое рукопожатие, во время которого генерал Мабильян успел шепнуть Бывшему Начальнику Президентской Канцелярии: «Я намеренно не позвал фотографов, чтобы не было некоторых осложнений. Пусть будет только сообщение в печати, все решат, что это ваш однофамилец». — «Я понимаю вас, генерал!» И генерал, понизив голос еще на один тон, почти шепнул: «А ты, Рикардо, шельмец!» — «Ну а как, генерал, насчет европейских женщин, элегантных, изысканных, умеющих поддержать беседу?» — «Иди ты к…» Заведующий Протокольным Отделом приблизился к ним, давая понять, что аудиенция окончена. Новый Посол удалялся к дверям спиной и учтиво отвешивал поклоны при каждом шаге. Выходя из кабинета, он еще раз приоткрыл портьеру и, заглянув внутрь, сказал: «Чао, Фелипе!»
Супруга Посла ждала меня с обедом, где были великолепные блюда и вина: любимые мной русские соленые огурчики, манго, очень подходящий для подобных случаев, французские каперсы, которые так хороши под бразильскую кашасу[45]. Раненого Утенка Дональда заменили другим, новехоньким. Но теперь он не так навязчиво ассоциировался в моем сознании с понятием о Вечности. Да и лампочки Эдисона из магазина скобяных товаров уже не воскрешали в моей памяти Менло-парк, как это было еще вчера. Я оборвал с календаря все мертвые листья, пока не появился вторник 28 июня. Наступили лучшие времена. И когда в столовую вдруг ворвалась латынь, несколько затуманенная парами наспех распитой кашасы, мы ее тут же заглушили трубой Армстронга, найденной на короткой волне. Назавтра мне стоило большого труда понять, что в моей жизни наступила среда и что у среды есть свои обязанности. Но с четверга дни обрели свои названия и выстроились во времени, которое дано человечеству. И начались дни и дела…
Перевела Э. Брагинская.
Феликс Пита РодригесВОЗНАГРАЖДЕНИЕ
Глаза Марты были прикованы к маленькому телу, которое от сильного жара как будто съежилось и стало совсем крохотным. Где он сейчас, этот зловещий шарик, который невидимо для глаз перемещается под кожей ребенка? Николаса снова протянула свою большую, темную, словно обожженную руку и пощупала ребра девочки.
— Когда болезнь выходит из пупка и перекидывается на ребра, тут уж ничего не поделаешь…
— А что, у нее разве уже перекинулась?
— Да ты потрогай сама, сразу нащупаешь.
— Где?
— Вот тут, на ребрах. Чувствуешь, перекатывается? Такой маленький шарик.
— Нет, ничего не чувствую. Где мне. Я ведь в болезнях ничего не смыслю.
— Ну да, и правда…
Однако Марта все-таки еще раз надавила пальцем на ребро девочки, стараясь, чтобы грязный ноготь не вонзился в нежную детскую кожу. Но зловещий шарик был неуловим.
— Ничего не чувствую.
— Неважно. Главное, он поднимается. Он цепляется за ребра, чтобы дойти до сердца.
— Так, значит, она умирает.
— Может быть и так. Правда, иногда шарик останавливается, не дойдя до сердца. Он набухает, разрывает кожу и выходит наружу. Но это бывает редко. Если бы ты позвала меня пораньше.
— Откуда же я могла знать.
— Ну да…
Николаса поднялась и отошла от кровати, и Марта поняла, что остается совсем одна. С ее губ сорвался отчаянный неразборчивый лепет, в котором слились все невысказанные мысли, мучившие ее в течение бесконечных десяти дней и ночей.
— Если Мартика умрет, Франсиско никогда этому не поверит.
С этими словами она подошла к распахнутой двери. За порогом до самого горизонта расстилалась необозримая трясина, окрашенная в тоскливый ржавый цвет. Взгляд Марты, скользнув по болоту, устремился дальше, туда, где кончается трясина, где начинается море. Посреди моря лежит маленький островок, а на этом островке живет Франсиско. Он думает о Мартике, он хочет, чтобы она жила. Он не поймет, что ничего нельзя было сделать, что шарик поднялся к сердцу. Негритянка Николаса прислонилась к косяку покосившейся обшарпанной двери.
— Вот если бы отвезла ее в Гавану.
— Куда?
— В Гавану. Иногда врачам удается кое-что сделать.
— Но Гавана так далеко, Николаса.
В ее словах было столько горькой безнадежности, что Николаса поняла: этому огромному болоту, этой больной земле нигде не было конца, и Гавана находилась по ту сторону этого «нигде». Гавана — это был край света.
— Это верно, поездка стоит дорого.
Николаса тряхнула годовое как дерево, осыпавшее все свои листья.
— Франсиско не поймет этого, Николаса.
— Не только Франсиско: никто не сможет этого понять. Не божье это дело, Марта.
Глаза Марты снова скользнули по необозримой глади болота. Вдали, там, где облака низко стелились над землей, начинается море. А в море лежит маленький островок, до которого можно добраться только на лодке, а на островке — тюрьма.
— Когда Франсиско отбудет срок и вернется, он станет ее разыскивать. Я его знаю. Его не убедят мои письма.
— Сколько ему еще осталось?
— Восемь. Как раз столько, сколько сейчас Мартике. Еще так много!
— Да, это много, Марта.
Негритянка Николаса устремила пристальный взгляд поверх болотистой равнины, как будто там, вдали, надеялась увидеть Франсиско.
— Тому, кто хорошо себя ведет, иногда сбавляют срок.
Ей хотелось утешить Марту, но она сама понимала, что все это бесполезно, если там, в глубине комнаты, мечется в жару Мартика, а шарик все поднимается и поднимается к ее сердцу.
— Сколько бы ему ни сбавили, Николаса…
— Не отчаивайся. Потерять надежду — это самое последнее дело.
— Да, но когда теряешь…
Мартика застонала на своем топчане, и Марта резко обернулась, пронизанная новым, непривычным страхом… Николаса, прищурившись, посмотрела на нее.
— Не бойся, если это и случится, то не сегодня.
Смерть была уже здесь однажды. Она отступила на мгновение, но потом снова вернулась, вернулась издалека, из глубины болот, где находилось ее мрачное царство.
— Ради Франсиско я готова умереть вместо нее, Николаса.
Марта не могла выразить, как сильно любил Франсиско свою дочь.
Николаса попыталась успокоить ее:
— Не отчаивайся. Даже если случится самое худшее, Франсиско найдет в себе силы понять и пережить.
— Нет, Николаса. Что-нибудь другое — может быть. Но не это. Прийти и не увидеть Мартику — этого он не вынесет.
— Вынесет, Марта.
Марта не ответила. Сунув в прореху на платье корявый, грязный палец, она безотчетно раздирала ветхую ткань.
— Ты порвешь платье. Успокойся…
— А. Да, да. Это я так…
— Я понимаю, Марта.
Николасе хотелось найти слова утешения. Марта стояла рядом с ней, как и она — затерянная среди огромного пространства болота, как и она — маленькая, иссушенная одиночеством. И муж Николасы, так же как и Франсиско, был углежогом. И Николаса, так же как и Марта, знала, что каждое утро солнце становится печальнее, чем было вчера. И это так же надрывало ей сердце.
— Если бы ты могла отвезти ее в Гавану, Марта!
— Но как? Разве ты не видишь.
Марта обвела рукой комнату. В этом слабом, полном отчаяния жесте было все: и мрачный образ смерти, витавшей у изголовья Мартики, и безысходность нищеты, которой веяло от поломанных стульев, земляного пола, сбитого гвоздями шкафа, колченогого стола, кувшина для воды. Но Николаса и головы не повернула.
— Если бы ты могла…
— Если бы я могла… Но ведь Гавана…
— Да, да. Это верно.
Болото расстилалось до самого горизонта. Море было по ту сторону болота. И островок, на котором, как зернышко внутри плода, затерялась тюрьма, тоже был по ту сторону болота. И Гавана тоже была по ту сторону.
— Надо терпеть, Марта.
— Хотелось бы…
Николаса вынула из кармана маленькую сплющенную сигару, надеясь, что она поможет ей найти слова утешения в захлестнувшем ее море отчаяния. Зажав сигару губами, она поднесла к ней огонь.
— Что делать, Марта, такова жизнь.
Ей хотелось рассказать Марте о той вечной, как мир, тревоге, которая жила уже рядом с первым человеком в его пещере, но у нее не было слов.
— Человек рождается, чтобы умереть, Марта.
— Да, но умирать он должен, прожив жизнь… Вот именно этого Франсиско и не сможет понять.
Не оглядываясь, Марта ткнула большим пальцем назад, в глубину хижины, где стоял топчан Мартики и где болезнь убивала едва начавшее жить тело.
— Когда у меня умер отец, мне было больно — это всегда больно, — но потом я поняла и смирилась. Но умереть в восемь лет!
Голос у нее срывался, как будто ей не хватало дыхания.
— И потом Франсиско… Ведь для него там, за решеткой, Мартика — это солнце, больше, чем солнце.
— Бог помогает нам переносить несчастья, — сказала Николаса.
Далеко впереди, на тропинке, четко выделяясь на ржавом фоне болота, то показывалась, то скрывалась фигура всадника. Вечер был так тих, что табачный дым не поднимался вверх, а оставался висеть в воздухе густым, неподвижным облаком позади всадника. Из-за плотной завесы закатных лучей до них донесся его голос: